Суббота, весна или осень. Что бы там ни было, ты в плаще и клетчатом шарфе с разбомбленной толкучки за Сабунчинском. Шарф с ворохом дамских колготок, подвязок и галстуков для мужчин к вам в контору доставил бесстрашный курьер, посланник искореняемых связей, и тайком, всего двадцать рублей за шотландское качество, соблазнил на примерку в уборной. Субботней весной или осенью, под сводом которой искрятся шестнадцать, если не девятнадцать сбегающих ярусов бухты, по отлогому склону на асфальтовый ринг Парапета, вспухший посередине горбом. Под пальмой (расчехленные, шелестящие вайи — весна) собирается книжный базар, книжный сход, несколько категорий: жучки, простофили, интеллигенция политических анекдотов, старомодники-снобы, с 35-го не берем, межа — Academia. Наконец, самая для тебя интересная, чудаки. Фабричный детина, ржаной и гривастый, начетчик робеспьеровских декапитаций, всей обстановки 1793 года, годами чтений в зверинце своего окружения. Щеголь и балагур запорожского типа, польско-украинский лексикон вместо бесцветного, русского, и по виршу в день перекладывал, с народного и латинского языков, Кохановского, «Селянок», «Сатиры», «Отказ послам Греции». Называю двоих в пику всегдашним тройчаткам перечислений, мало разве двоих, если есть третий, четвертый: чтец русской поэзии, скажи ему слово, какое угодно, он начнет с него стих; описатель бакунинских лейтмотивов, от Дрездена и медвежьего кольца на цепи до Байрейта, в навязчивых темах иного Кольца биография анархиста сбывается полностью. Ты любишь их всех, независимо от разрядов, это друзья и единственное твое развлечение в субботу.
Пальма шуршит, помавая ветвями. Где лотки, люди где же? Толпный гомон, коловорот? Подначки-обмены-продажи, смазка приятельства? Пусто, как пусто. Протираешь очки — не поможет, тревога подсказывает, состоялся разгон. Два недобитка-овражника говорят, выкарабкиваясь, что Общество книголюбов, приписной порт твоей трудозанятости, вытрясло спекулянтов, барышников, и это, расходится в жилах ментоловый холодок, не последнее благодеяние в списке. Взойди на бугор, сойди вниз, ты ведь хочешь проверить и обмануться. Между жаровней шашлычника и тележкой мороженщика, у столов для пинг-понга, под музыкой мугамата. Колонки усилителей на стволах, будто гробики с мощами дриад и друидов. Скрип на ветру, корабельная мачта и снасть, пение дерева, полотна и веревок, здесь тоже прошелся Мамай. Даглинский круг гол, точно лобный припек, откуда убрали тела и замыли красные пятна. Палуба выскоблена, мугам засыпан песком. Никого, ни души, но из окна воронка, что въехал пешеходной тропой (пешеходен весь Парапет) и нагло присвоил «правое ухо», темноватый лоскут под разросшимся кипарисом, стоянку старейшины, Шелале и Испанца, высовывается усатая голова с милицейским околышем и пристально смотрит в тебя, процентов на восемьдесят снижая и без того невеликую стоимость твоей жизни. Тебе лучше уйти, советует взгляд, мало ли что в ненадежную пору, не замедли воспользоваться, ты, конечно, не медлишь. Из улицы за две копейки звонок в коммуналку Испанца, общий же аппарат на весь взбудораженный рой, загудевший от Клавиной освободившейся комнаты. Никто не подходит, не бывало и быть не могло, уж брошенка-то с младенцем, уж инвалид из четвертой всегда на посту. Звонишь отовсюду, зуммер, длинные неживые гудки, ясно же, отвечать им не велено. Звонишь, покуда накрывший все линии дисциплинарный вольфрамовый голос не осадил, прекрати подобру-поздорову. Как ты не понял: андроповской мысли, под чьим занесенным вниманием бегут спозаранку на службу сто пятьдесят непроспавшихся миллионов и сипло вздымается в перегрузе грудная клетка метро, алчется выжечь не факт, это мелочь, — идеотип тунеядства, пагубнейший, какой можно представить, уклон в кривизне его форм, процветших во фратриях закавказских садов, и, бормоча себе под нос с двушкой в горсти, ты подавлен величием прикованного к искусственной почке страдальца, его перепонкой меж средним и указательным левой клешни и запеченною грушей лица. Труп в проводах и ремнях.