За рубль в такси до Бондарной, вся улица в сборе, ветер понизу, утихший вверху. Не будь он так занят, насладился бы, как всегда это делал, зорным утром, к восьми переплавленным в воск, налитый в потрескивающую, душистую чашу, колыбель светодувных течений полудня. Поглазел бы в оконце на посхимненный лад близнецов, Анастасии и Марфы Иванченко, подлампадных затворниц, мастерящих футляры в закромной от общего цеха коробочке, количество кандидатов наук сравнимо с узбекским и обгоняет туркмен, завихрялись обрезки, обрывки, ошметки пошивочно-картонажного производства, крутило, под ноги лезла труха. Поздоровался б с прокурором в отставке, гепатитной желтизны пенсионером в сталинке и его молодухой, сиротой из аула, нежной дрянью, нахлебницей, грелкой и медсестрой, начинающей узаконивать отношения в рассуждении метров квадратных семьи, изъятой отсюда лет тридцать назад прокурором. Не обойдя Эсмиру и Руфата Караевых, кузнечиков-синхронистов с китайского на французский, никотиновых кофеманов под восемьдесят на табурете у входа, богемцев, беглецов Гоминьдана и Мао в кустанайские лагеря, в языковедение Экибастуза, он с папироской, она с пахитоской, грассируют. Но медлительный слог эмигрантских прозаиков, охающих под затолокшей их ступой, с описаниями, затянутыми до греческих календ, проклятье его в этот час, он бежит, он спешит. Бугры асфальта, обнажившаяся кирпичная кладка, девять ступеней. Аршак Папазян, сын Папазяна Вартана, официально, от имени государства торгует в подвале канцелярскими надобностями, неофициально, в нарушение государственной монополии на торговлю в стране, продает всему городу лепешки с базиликом, майораном, кунжутом и горячий сахлаб, охлаждаемый летом на льду. Папазян младший, сын бейрутского, старшего Папазяна, похож на плохого бухгалтера из кино, подсыпающего толченое стекло в масло обремененных, которые получают жмых по талонам. Папазян в накрахмаленной белой рубахе, симпатично обтягивающей пухлую женоподобную грудь и живот, с бабочкой, усиками, негоциантской залысиной. Испанец вынимает из кармана рубли, все, что есть у него, давно не танцует за деньги. Мне, пожалуйста, термос и хлеба, на сколько останется. Глаза Папазяна смотрят хитро, ливанские карие ядрышки. С огня черпаком набирается термос, хлеб завернут в красный платок, у Аршака, сына Вартана, ворох этих салфеток с тиснеными пери и ангелами, с оттиснутыми птичьими головами, не одних только красных, полно также зеленых и синих, постарались подпольщики-смежники, дружба хозяйственных преступлений, две расстрельных (подмешалась валюта) статьи. Вы дали много, говорит Папазян, возвращая металл и купюры.
За рубль назад в перебегающих тенях к Сабунчинскому. Развалюха просела, понукаемая к самоуничтожению окрестностью. Пустырный ландшафт, при царе Горохе приголубивший (здесь были и голуби) знахарей, астрологов, факиров, вертящихся, юбки юлой, дервишей мевлеви в островерхих барашковых конусах на затылках, недавно изгнал из себя даже толкучку, продуктовых бабулек, сигаретных мальков, фарцевальных гермесов. Торчит ржавая жесть из бурьяна, кто-то снял с петель стальной лист гаража, врос в перегной обгорелый, как после взрыва, остов венгерского микроавтобуса, и с полдюжины допотопных хибар, в одной из которых, в одной из которых… но в трех стадиях справа дымит заводская труба, канителится, не сдается промышленность. Он успел, спать Шелале минут еще двадцать. С растрепанной смолью волос, в жалконькой рубашонке в горошек, она словно галка, невеличная птица, дремная от ночного полета, и ему предстала обстановка, подходящая ее бескорыстью. Тонкие резные из алебастра столбы подпирают низкий мраморный свод. Травы на изразцах, бледно-розовое сияние сквозь мрамор. Ковры, подушки на зеркале пола, бронзовые курильницы по углам. И она, жрица культа, которой была его мать, велики принесенные жертвы. Семнадцать минут. Ставит термос у изголовья, она выпьет живительный, восстановляющий силы сахлаб, съест хлеб с майораном, базиликом. Поправляет примятое одеяло. Усталось, какая усталость. Баба Клава будет отпаивать его и кормить. О, если бы так. Ба-ба Кла-ва.
Уже не сумерки, ночь, люминесцентные трубки на стендах иранского консульства, рампа в бархате половозвездной ночи, отпущен на волю дичающий вместе с «Дипкорпусом» сад. Если они возьмут ведро воды, если они возьмут два ведра, шайтан захлебнется, шайтан захлебнется. Даглинцы ушли, Испанец уходит последним. Уголек сигареты взмывает и опускается, Испанец машет тебе на прощание, алая точка во мгле. Я больше не вижу его, он больше во мне не нуждается.