Читаем Помни о Фамагусте полностью

двое не растревоженных взрывом лежали на застланных металлических ложах тюрьмы, проломленный потолок затянулся под наговором знахаря и вещуньи. опиши сначала его, телепатировал тот, что был слева, ему хуже, давай, можешь начать и с меня, не до цирлих-манирлих; развяжешь язык, а буквы польются, плюскнамперфектно, глазетовый чин, курам на смех, писатель, ужель не строгал предисловий, выразил-отобразил, интересы восходящего класса, он оборвал себя, смутившись неуместного многоречия, земец, интеллигент, инженер, присяжный поверенный, приватный доцент, просится галстук, байковая наклевывается домашняя курточка, разложена рукопись на веранде, ага, по литературной, издательской части, остывает чаек, в хрустальном кругляше папироса, а муху гнать от варенья, и ты уж похлопочи, милый друг, чтобы плотник калитку в заборе приладил, так-то правильней, дорогая, обходительный цинизм и скепсис, второй из начальства, каприз, избалованность себялюбия, такое у теноров, у номенклатуры выродившихся радикальных партий, сдал, похудел, коже на одряблевших щеках и на шее просторно, копна неприбранных волос, которую на митингах, пригвождая матросов, зачесывал назад пятерней, пошло, пошло, каленое, шкуры шипят и потрескивают, разлезается мясо, вплоть до самой кронштадтской кости аргумент, приподнялся на нарах, сел, растирая грудь, стенокардия, одышка, воды и, пожалуйста, дигиталиса. я больше не могу, я отдал ему все, честь, имя, свободу, я оклеветан перед миром и этим ртом съел дерьмо, дайте, дайте еще, орал я по его приказу, вымазываясь, я возвел на себя напраслину, от которой у докеров ливерпуля и издольщиков алабамы вылезали глаза из орбит, но так мы не договаривались, нет, не договаривались, я больше не могу выносить, сказал он, раскачиваясь, еврей на молитве, никто и не требует, сказал первый серьезно, мы не для этого здесь, потерпи, скоро кончится, ждать, по моим расчетам, недолго, обидно, что подмахнули весь вздор, старика бы передернуло, но кто не был с нами, нам не судья, а докеров и издольщиков брось, мы с тобой сроду ни одного не видали, эти фантомы зачаты в твоей бывшей конторе, ливерпуль, алабама, где они, кроме как в наших усохших мозгах, ты забываешь о трибунале истории, сказал второй, мы сойдемся со всеми в общих страницах, две замаранных, отрекшихся гниды, и будем встречены свистом и улюлюканьем. куда деть позор, отвечай, если ты о страшном суде, сказал первый, то критерии его непостижимы. никакой истории нет, история это немецкий профессорский миф, миф профессоров, не нюхавших тюрьмы. трибунал нам не грозит, мы на нем были, помнишь, письмо из егупца в касриловку: погрома не будет, потому что он уже был. опусти веки, появится облако, багровое облако, красная туча, она идет отовсюду, мы дождемся ее. и настанет великая безмятежность, покой, и, отмыв снегом грязь наших имен, мы сложим их в дальний ящик сознания, как взошедший на арарат абовян. загремел ключ, дверь камеры открылась, на букву «з», на букву «к», закричал надзиратель, рыжий, сытый, в пенсне без ободков, с ним были двое солдат, арестанты встали с лежанок, а ты говоришь трибунал, сказал первый второму, попрощаемся, что ж. нет, сказал второй, нет, нет, нет. он упал на колени, выгнул спину, облобызал хромовую стопу надзирателя, я прошу, я прошу, целовал он сапог, пока не был отброшен, солдаты подняли, встряхнули его. не надо, григорий, сказал сокамерник, умрем достойно, как не удавалось жить, повисла тишина, и можно было бы решить, что старший в охране прорывается в ночь зашифрованных звуков, а рядовые за ним только сейчас учат русский язык, извини, лев, прояснившись, ответил Григорий, минутная слабость, волнение, небеспричинное в обстоятельствах, пусть следствие занесет в протокол, я готов, было разительно происшедшее с ним: кончилась бледность, разгладился взор, с митинговою резкостью запустил он пальцы в копну, я готов, повторил Григорий, я готов, сказал лев. из камеры их вывели наружу, идите вперед, налево, направо, вниз, подождите, вперед, направо, опять направо, не двигаться, вниз, сейчас они выстрелят мне в затылок, подумали Григорий и лев. шма, исраэль, воскликнул торжествующе Григорий, как если бы торжеству суждено было его пережить, вспыхнул синий огонь, они перестали существовать.

Канарейкина трель очнула владельца. «Шма, Исраэль», — произнес иудей и выбросил на черный рынок порцию кепок.

<p>8</p>
Перейти на страницу:

Все книги серии Художественная серия

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее