Даглинец сел за стол, деревянный черенок ножа пришелся впору ладони, четыре важных разреза крест-накрест сделал он в каравае, и взяли все по куску, единовременно надкусить. За окном припустил дождь, последний перед летом, теплый весенний дождь за оконцем скита. Полило, хлынуло, хлестануло, вспузырились лужи, зажурчало приветливо из трубы, сероватые струи вертикально и косо, спасайся кто может. Бабка, по дворам торговавшая солью, «соли, бабоньки, соли», широкая, грузоподъемная, в болотном балахоне, подоткнув подол, переваливалась с охом и ахом. Сдуло голубей, воробьев, ветерком разметало просыпанные из мансарды крошки, кот рванул влево, в подъезд, не напороться бы на зоомузейного пса из отдела уличных скелетов позвоночных, гражданин прыгал с портфелем на лысине, а в красной кофточке дневная девушка, дневушка в малиновой, облепившей кофтенке, тылом к застольной компании, — она, судя по тому, как запрокинула голову (русые волосы коснулись крестца), как расставила ноги, как развела локти параллельно асфальту и не спеша опустила их, прижав к мокрым бокам, — она, по всему этому судя, расстегнула сверху вниз пуговицы и дала дождю омочить ее торс.
Прибавить чаек, проронил, не отнимая ножа от освященного хлеба, даглинец. Эта птица возвещает над гаванью хищность, возвещает печаль, признательно витая в небе ненасытном, угарном, окликающем шествие запахов с моря и тверди — рыбы, йода, пеньки, табака; апельсинов, кофе, мазута; запахов горечи на гербовой бумаге прощания. Потому что, друзья мои, жаждущие движения вод (оратор справился, не перестал ли дождь), порт, куда бы я наведывался во всякое время, будь он доподлинно в нашей пляжной, не корабельной столице, есть раковина расставаний, разбазаренных на вокзалах, в аэропортах, во всех дистиллированных убежищах разлук, — но у моря расставания блюдут первозданность. С кем угодно можно расстаться в порту и любого в нем встретить, и я скорее представлю его без капитанов, матросов, кабатчиц, зевак, нежели без тотема и талисмана, тщедушного оберега в потасканной одежонке: нуждаясь в защите больше других портовых созданий, он охранял их своим шаманством. Несколько кровей, с преобладанием итальянской и румынской, смешалось в жилах пожилого человечка, нос крючком, взъерошенная волосня. Подвизался в «Курьере Посейдона», безупречным слогом, посрамлявшим усадебный лиризм стародумов, но и пиротехнику южного хедера, возносил босоту, романтику вылазок, экваториальные ночи. Сам путешествий чурался, картавым попугаем верещал в клетушке, а когда предлагали каюту, хоть и бесплатно, и хоть бы на лайнере, с музыкальным салоном, в котором дочь консула (я наизусть заучил его «репортаж», рожденный в ясновидческом трансе, перед сдачей в набор, в сотнях миль от трансатлантической «Мэри Энн»), аккомпанируя куплетам на фортепьяно, соблазняла дипкорпус хлыщей, бравших свернутые трубочки из портсигаров, — то отказывался под предлогом того, что как философу не нужна таблетка, чтоб убедиться в мирах, так очеркист, не выйдя за порог, играет с дельфинами и не лжет про людей. Его уроки стиля были для меня кормчими в плаваниях к маякам красоты.