Читаем Помни о Фамагусте полностью

Нам навстречу идут женщины в белых чулках, по моде этого года. Со среднего возраста они игнорируют цвет невинности, как бы досадуя на него. Не настаивая на былом, попадаются мужчины в красных носках, повальной отметине предыдущих сезонов. В дни молодости моего отца, рассказывает Лана Быкова, красными носками выделялись педерасты, сейчас этот смысл не читается. — В Италии, — отвечаю, — если приспичит обозначить мужеложество соквартальника, рисуют граффити: Джованни — «педерасто», а тот сутки не вправе стирать, но бывает всяко, вчера по телевизору… — Не знаю такой передачи, я смотрю оба канала, центральный и республиканский, — морщится Лана. — Так это, Ланочка, после тебя… — Это как же? — Вы задохнулись бы от развала, ты и канючащая мать-иждивенка. С такими данными не выдержать бескормицы, погромов, подлостей войны и унижения русской речи, орудия нашего, Лана. Не представляю тебя, корифея партийной печати, посудомойкой в засаленной азиатской харчевне, торговкой спичками в опере нищих, неумытой, извини, побирушкой, ведущей на поводке маман. — Мы барабаним в таз, подайте ветеранам бани «Фантазия»! Нет, дорогой, этой катавасии не сподобилась. Одного не пойму: что, при нас в городе было меньше растления? Или количество меняется от эпохи к эпохе? — Из двух отвращений мерзее второе. Лучше букашкой во храме империи, чем служить идолу в ханстве, абортированном из чрева страны. Я прочитал их газету, на четырех куцых полосках падишах восславляется, как в Пхеньяне. Полководческий гений и дальнозоркость стратега, западно-восточный диван и фольклорная мудрость. Мекканская показуха, он же хаджи — в белой тряпке, под опахалами челяди, прошлепал верблюдом пустыни. Его тонтонмакуты, смердящие одеколоном и бдительностью… — У тебя совсем память отшибло. Вспомни, как монстр дышал на колонию. — Плесень, маразм, но не было гаитянских гротесков, плясок с куриными тушками и выкалыванием кукольных зенок. — Бросим спор, ты изъясняешься загадками. Скажи, это правда? Прошло столько лет?

Мы говорили о Саше Сатурове, Коле Аствацатурове, Коле Тер-Григорьянце.

Вы беседуете или разговариваете, шутил мой шахматный партнер, конструктор заполярной авиации, буравивший тяжелыми, навыкате, в астигматичных окулярах. Ключ к позиции выглядывал в зрачках соперника, в их расширении-сжатии от сильных и слабых полей мысли. Ты, например, подумал «конь», и зрачки остались как были, даже сузились, потому что идея твоя незначительна, это, между нами, чепуха и ремикса; а ты подумай «конище» — увеличились, увеличились! А шахматы? Ничего проще. От сильной мысли: ферзь, жертва, атака — блестят, расширяются, от слабой: вялые позиционные ковыряния — тухнут и гаснут, смекаешь?

Мы разговаривали и беседовали, и процессии женщин в белых чулках шли навстречу на променаде. В корректорской типографии я расспрашивал Лану Быкову о Коле. Увезли внезапно, что не должно удивлять, многие вещи совершаются вдруг и неожиданность их не выше, нежели у предопределенных явлений, которые, вопреки своей заданности, могли бы не произойти, подчас и не происходят. Границы зыбки, три случая ложатся вровень, тебе решать, что у нас по разряду внезапного, над чем поработала необходимость, уклонилась от диагноза Лана.

Свекр сестры из Прибалтики стал весной просыпаться в тревоге. Спозаранку колобродил по квартире, брал из холодильника маслянистую пищу, изводил домочадцев шарканьем, чавканьем. Лунатически выуженная в шкафу портупея осветила строение лабиринта. Повела по винтовым ступеням вниз, сквозь амнезию, на годы и годы назад — был он вохровцем на предприятии союзного подчинения. Уклад семьи рухнул в шесть-пятнадцать по московскому циферблату: в галифе, треухе, ремнях, экипированный охранять производство, он гудел в полыхающую бело-голубыми зарницами повесть, где закопченная, под холодной Луною дымилась и пела громада — мой аргус, мой аргус. Пульсирующий взвой, точь-в-точь израильских сирен в зените января, когда ракетами из Вавилона обстрелян был Тель-Авив, и уже я, не Лана Быкова, которая здесь не при чем, надеваю на бабушку противогаз, бегом в подвал, не спрятался — не виноват, а «скад» летит, зудящая оса, летит, ночная бормашина, без промаха, по багдадской наводке… Летит и грохается — мимо! Мокрые подмышки, просверленное небо, в него возносился свекр поутру, а бабушка сама по себе умерла, зарыта на кладбище Яркон, в тель-авивском предместье. Допекал их неделю: бился об дверь, опустошал холодильник. Они вытребовали неотложку для психов и сплавили свекра, иначе с ним было никак. Навещали, бросили, надоело; в больнице врачи ему запретили быть буйным. Но на том же заводе, который манил через море и был недоступен, о чем, проведя вторую половину жизни в нерусском городе, свекр забыл, как забыл обо всем, кроме вохровской будки, на том же заводе произошло еще одно происшествие.

Перейти на страницу:

Все книги серии Художественная серия

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее