Полчаса в экспрессе до Лода и ухабистым спуском в предместье, дождь моет стекла. «Типичная погода», как написала девочка из пустынной, припаянной к ядерным установкам Димоны. Антураж новеллы сериально-бразильский, врач обращается к дочери покинутой им любовницы, к своему, то есть, ребенку: вы не только беременны, у вас рак желудка. Погони, подмены на пяти расплывшихся по факсу бумажках, девочка одолевала звонками газету, но я, второй, после уборщицы, правщик слога, не убедил дать на полосе писем-откликов, а повезет — на палестинской дежурной странице, пестрой от полосатых платков. Димона, обла, стозевна Димона, понурая, как овца, как все бездревесные, заброшенные сами в себя города, по щиколотку в январском дожде, пролившемся и над Лодом.
Верблюдов увели. К виллам арабов съезжаются за гашишем арабы. От спиртного им дурно, потому запрет аль-Корана, а в гашише веселые призраки, полезные для здоровья. Сеется, не унимаясь, блестят фонари. Желтизна спальных окон, магнитофонный блатняк, у бухарцев румыны допивают цистерну и болтают с небритыми турками. На перекрестке две русские в не закрывающих промежность юбчонках выглядывают, шурша колготками, бедуина в новеньком джипе. Этим вечером я бы принял настойку из мака.
13
Освободитель получил депешу в марте. Заседание, дань потемкинской коллегиальности, при том, что в каждой точке империи правил, судил, изобличал и казнил один, только один властью поставленный человек, а над сонмом губернских, городских, поселковых начальников, в арктических, с пунцовыми пентаграммами, высях, улыбался в желудевые усы хан вселенной (о том и была фреска: нации, поджавшись на коврике в классе, смахивающем на казанское медресе, жадно протягивали владыке не то пиалы, не то чашки для плова, в которые он разливал из кувшина молоко своей мудрости), — заседание катилось под откос, когда нарочный влетел с конвертом. В пустом кабинете освободитель провел сутки, от двенадцати до двенадцати. Разбирал бумаги, пил опресненную воду, перетряхивал гардероб, мочился в напольную вазу, причитал, совещался по-шведски, — эти звуки были уловлены в прихожей бессонным секретарем, сухопарой 47-летней бестужевкой с левоэсеровским взором. Перемену, произведенную в нем затворничеством, обнажал новый суточный цикл, отличный от предыдущего акварельной размытостью контуров в сочетании с цветосветовым напором объемов и плоскостей. Освободитель понизился в росте, оплыл и раздался; опух, поширел. Средиземноморская смуглая бледность забелена была славянской мучнистостью, звонкий выговор латинянина-западника окунулся в борщ мягких согласных, и две жирные лужицы, с девичий ноготок и тараканье крылышко, оттиснулись на полуукраинской рубахе, в укор изрезанному смоляному френчу.
Педерастию порешили быстро, к удовлетворению большинства, покоробленного наглядностью однополых агиток, «монополией», как, по недосмотру цензуры, сострил в «Курьере Посейдона» репортер, чье местонахождение отказывались сообщить в балаханском допре. Лишь кокаиново-эфирная богема, узкий стержень режима, сожалела о плакатах, эстампах, станковой живописи и садовых скульптурах, прославляющих Ахиллесову стойкость, Патроклову озорную податливость, — культ семьи, сотворяемый из подручных средств наново, извлеченный из загашников и со старых складов, в которых дивились своей отставке рисованные и гипсовые символы материнства, утверждался с удвоенным рвением. Бронзовых дел древогрызу-мордвину, автору содомитских спартанцев в нишах оперы и драмбалета, сказали: в бесовстве запачкался, захирел и должен очиститься искуплением. Мордвин, соблазненный вернуться из Авиньона, где его артель, три одессита и японец в неснимаемой киргизской шапчонке, работала в дереве духоподъемную «Память папства», за полтора месяца без помощников изваял аллею идолов с младенцами на груди.