Опустил лезвие, кипящее солнцем, начертил на песке круг, из него говорил. Зимняя речь, накаляясь, звенела, говорил, взяв под уздцы присмиревшего в командирских пульсациях жеребца. Бухара пала, Хива падет, Европа признает вождя мусульман Средней Азии, поквитаться с урусами за Туркестан. Рубил-чеканил железо, мял глину будущего, ставил угол подъема, но от Гальперина не укрылись два незаметных Энверу лица, остервенело, слаженно, независимо друг от друга смотревших на человека в сабельном круге песка — то, как смотрели они на него, отменяло его нахождение в будущем и в каком бы то ни было из грядущих времен. Скуластое лицо припухлой монголоидной плотности (буква алеф в желтых зрачках), в испарине презрительного страдания, что через год взорвется судорогами «безумия» и веселья, туманного происхождения, по мнению остолопов-врачей, читавших свои же прописи, свою же лекарскую дребедень, листавших все за вычетом газет с их четким политическим диагнозом, — лик из Кремля, совершенный мстительной пристальностью, которая, наслав на Энвера войска, разбила и истребила его на окраинах Бухары, все-таки уступал в ненависти другому, глядевшему из Анкары. Разлитая в нем ненависть была так верна и чиста, что завершалась спокойствием, полновесным спокойствием, позволявшим всякому, кто сталкивался с этим лицом глазами, в нем, а не в кремлевском лице прозревать истину смерти Энвера. Для человека оно было слишком волчьим, для волка слишком человечьим, из помеси звериного и людского вырос отец, усыновитель имперских сирот. Зрительным его отдаленным подобием, прикинул Гальперин, мог бы стать, в некоторых ракурсах, Александр Алехин, быстрый и аристократский, с косоватой татарщиной парижанина, но только зрительным, но только отдаленным. Бритые западные черты Ататюрка, односемейные учителю джиу-джитсу, японскому дипломату-разведчику, желтой кукле во фраке — ампула цианида, серебряный браунинг и молитва за благоденствие императора — были сделаны из олова и свинца, нагретого на оливковом пламени. В них не просачивалась не единая молекула постороннего, принцип волкочеловечества выявлялся беспримесным побратимством огня и металла. К твердому и горячему в ложном человекозвере Алехине подмешалось второстепенное, для него основное: дряблые после голландского поражения щеки, вислые мочки ушей, не вернувшие эластичность с реваншем, маленький фаянсовый подбородок, несколько женитьб на женщинах, годившихся ему в старшие сестры, если не в матери, и — двусмысленно блуждающая усмешка, по которой Гальперин пробрался в его парадоксы нацистской поры и одинокую обморочность за доской в Лиссабоне. В эту секунду Энвер убедился в нависших над ним соглядатаях, стер прежние слова и произнес последнее, новое слово, записанное войсковым фонографом. И всюду за младотурком лежали армяне, Саша Сатуров, Коля Аствацатуров, Коля Тер-Григорьянц и отец его, Левон Арташесович, не смогли миновать, переварились в желудке у медицины.