Читаем Помни о Фамагусте полностью

Мартовский луч подпалил переносицу. Ступни в чувяки, подъем. Здесь надо дать обстановку? Дудки, друзья, перебьетесь, кто угощался и гащивал, разглядит стол, книжный шкап (подшивки с 906-го, фотографии жены и с женой), меч японцев, дамокл над диваном… а чайник, Джалил? издеваетесь — прокален песком и пустыней, дар аравийских бедуинов Блошиного рынка, Тель-Авив, Палестина. Завтрак и год назад был таким же, и девять: намазанный маслом соленый брусочек спеленут в лаваш, чаем запить и колотый сахар вприкуску, зубы, отец, пожалей. Вдел папиросу в мундштук из балтийской смолы, по болотовскому рецепту опорожнения кишечника. Славнее облегчиться до, совсем иное удовольствие пищи, о том и не мечтай, Аллах спасает пока от запора. Он опишет утро без «Насреддина», неприкаянность, опустошенность, он ведь не перепутал, не врет, в этих ведь выражениях надлежит ведь описывать, что вчера что-то было, сегодня отняли, а ты ничегошеньки, как под хлороформом, не чувствуешь, а традицией велено горевать, и протянуто слово, рот открой, дядя Джалил. Что ли он выродок? Он опишет, конечно, одиночество и оставленность, особые по контрасту с отыгранной ролью, коей общественное значение и о чем писатели мира по прейскуранту человечнейшей прозы о человеческом, что шутить надо в меру, не четверть же века на жердочке попугаем. Ну, прикрыли журнальчик с передоенной через ять на обложке коровой, угнетение народов Востока промышленным Западом, сиречь Соврóссией, которая Запад небессомненный, все производство Путиловский в океане лаптей, в море Лаптевых, 150 миллионов горластой поэмы, а штыков не отнимешь. Опишет, опишет ужасное одиночество дня второго, натюрлих, кивала возлюбленная в Еленендорфе подруга, цепкие бедра, и счастлив, но сначала пальто застегнуть, так, шляпа и трость. Или взять-описать? Кажущие кукиш инженеры, пьяненькие стихоплеты, либерал-ветрогоны доценты простонут сивучевым лежбищем. Ах, милые, все в прошлом, он не из ушастых тюленей. Так ему кажется. Ему это кажется? Он отправился на бульвар.

Бывшие жались друг к другу в забранной от ненастий кипарисовой аллее приморья. Тот же квартет, несогнутая четверня из доброй сотни собратьев, а не рассеялись, в призвании сбереглись только эти, что само по себе; он к ним прилепится ненадолго, встреча с героями, что само по себе. Некогда изучил подноготную, детали за непригодностью вымылись, но все еще может составить досье, имущественную карту персоны. Четырнадцать караван-сараев, сто тридцать семь строений, мельницы, пароходы, миллион рублей годовых-нефтяных, эту частушку, зарифмованную с четырьмя тысячами десятин поливной земли, отнятых у его, Джалила, супруги, он споет хоть сейчас — не из жадности, из уважения к ритму. Четверо его сверстников на скамейке были богатейшими людьми края, а теперь стоили дешевле иждивенки собеса и, за компанию с классово близкими потерпевшими, предавались на бульваре интригующему занятию — толкованию советских газет. О чем бы в них ни писали, о забастовке мексиканских издольщиков, перегруппировках в наркомате внешних сношений, выплавках чугуна или шахматном турнире в Мерано, бывшие во всем находили приметы крушения строя, сводя их разнотемье к общей непротиворечивой картине. Идея, справедливая в рамках истории — любой режим когда-нибудь да сверзится с насеста, даже и этот, кичливый, как парфянская свадьба, — плохо соотносила олимпийские вехи с зарубками кратковременных биографий; разуверившись в быстром исполнении пророчеств, предсказатели покинули бульвар. Остались четверо, но уж эти пифийствовали, и Джалил отточил фельетон. Автора не прогонят ли? Не понимаю, о чем вы, ответил на незаданный вопрос старший по званию, пароходовладелец, вы напечатали правду, правду, о которой у нас без устали говорят. Вот, убедитесь, зашелестел он «Рабочим» — пришлось выслушать изобилующую подробностями повесть о крахе страны, удивительный комментарий к двум-трем заметкам из отдела политики. Прекрасно, сказал Джалил, давно я не слышал столь взвешенных аргументов. Они улыбались, радость текла из того же источника, что поил их предвидениями, не признавая обид. Редактору было неловко, он замахнулся камнем, а бобик барбосович, как выражался околоточный из Гянджи, эрудит и собачник, благодарно завилял хвостом. Больше он сюда не придет. Бывший с бывшими, пережим. Свидание состоялось, инцидент, о котором они не подозревали, замят. Жена была бы довольна, этот грех с души снял.

Перейти на страницу:

Все книги серии Художественная серия

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее