8
Я ненавижу это место! Бываю здесь так редко, как только могу. Если моему рассказу суждено принести хоть какую-то пользу, то вот эту: я черным по белому, при свидетелях, пишу эти строки, которые прошу считать завещанием. Я отказываюсь здесь доживать!
Хотя бы ради того, чтобы не терзать моих детей этим испытанием.
От которого, должен признать, максимально часто уклоняюсь. Жизнь мамы в доме престарелых организована, распланирована, расписана по часам двумя моими сестрами, они делят между собой и еженедельные посещения: Стефани по средам, Брижит по субботам. Они взяли на себя все: белье, медицинский уход, бумажную волокиту и даже разговоры. Мне оставили большие праздники, Рождество и дни рождения, а в остальном:
Вот так же мамы никогда не дают папам толком заниматься детьми. В чем-то они правы – не мамы в отношении детей, нет, дочки в отношении мамы.
Стефани и Брижит наделены удивительным даром находить темы для разговоров, они могут по три часа тянуть время за остывающим чаем, под бормотание телевизора, заполняя послеобеденные часы вереницами слов.
В те редкие разы, когда я навещаю маму в дневное время, успеваю исчерпать все темы едва ли не за три минуты. Сестры меня понимают, они знают, что любовь измеряется не количеством слов. Ее можно выражать молча и доказывать делами, найти, например, уютный ресторан, чтобы собрать всю семью, симпатичное местечко у моря, музей или выставку, куда можно пойти всем вместе.
Можно было.
Маме исполнился девяносто один год.
– Габриэль, почему ты здесь? Ничего не случилось?
Мама уже не очень дружит с головой, но память сохранила превосходную. Самые давние ее воспоминания – они же самые точные.
– Не волнуйся, все хорошо. Я просто ехал мимо.
– Тебе не надо извиняться, ты же знаешь.
Нам почти нечего сказать друг другу, но мама знает меня как никто. Она умеет расшифровывать мое молчание. Толковать мои жесты. В четыре слова уместилась невысказанная жизнь.
Будь мы способны поддержать беседу, могли бы проговорить весь день. Мама рада моему визиту, так с какой стати мне оправдываться? Разве я не могу просто войти и сказать:
И я мысленно повторяю:
Мы говорим о детях, о Мюгетте, немного о моих книгах (первый том «Преступлений под яблонями» лежит на тумбочке у кровати) – и ни слова о моей пенсии (кто может вообразить, что будет однажды говорить о своей пенсии с родителями?). Я с удивлением замечаю, что выдержал почти тринадцать минут. Повисает пауза, мама уверена, что ее сын сейчас встанет и смоется, но я усаживаюсь поудобнее и, откашлявшись, продолжаю разговор:
– Ты подарила Полине лошадку-качалку?
Мама удивлена. Она лепечет сконфуженно, как ребенок, застигнутый с банкой варенья:
– Ну да, подарила, уж ты меня прости. Обычно эту игрушку дарят, когда малыш уже родился. Но я знаю, что у Полины и Станисласа трудности. Все будет, надо только набраться терпения, раз Полине нужен именно такой мужчина. У них будут чудесные дети. Но ведь я старею. Сердце колотится как шальное, боюсь, что уйду раньше, чем появится правнук. Или руки у столяра будут слишком дрожать…
– Столяра?
– Андре. Они с твоим отцом были однополчанами, так, кажется, говорили в старину. Наш свидетель на свадьбе. Он живет в Кань-сюр-Мер. Ты можешь его помнить, вы иногда встречались, а когда тебе исполнилось десять лет, он переехал. Андре делает таких лошадок. Ему под девяносто, но руки золотые. Почти как раньше.
– А другая лошадка, та, что ты подарила к рождению Полины, что с ней сталось?
– Откуда мне знать? Надеюсь, она у вас сохранилась.
Я прокручиваю в голове слова Мюгетты. Лошадка-качалка пылилась на чердаке, почти сгнила, и я распилил ее на куски. Медленно достаю фотографию деревянной игрушки на стенде маковой женщины и протягиваю ее маме:
– Это она?
– Да, она!
– Ты уверена?