Читаем Порог. Повесть о Софье Перовской полностью

Ах, Желябов и вообще ничего не умел делать наполовину, веселиться вот тоже. И хотел он того или нет, а стал центром празднества, а потом, войдя во вкус, добровольно взял на себя обязанности главного распорядителя. Соне пришло вдруг на ум шальное: что если бы она его не любила, — непременно полюбила бы сегодня! Глядя на него, пока он с комической серьезностью священнодействует на су повой чашей, она пыталась представить себе, как бы это все было, если бы она и правда только сегодня впервые заметила его. Она хотела поймать тот миг, когда это могло произойти. Но, как ни силилась, ничего у нее не выходило; получалось так, что не было в этот вечер даже и мгновения, когда бы при одном взгляде на него не сжималось от любви к нему сердце. Глупая, минутку спустя говорила она себе, до чего же я все-таки глупая. Могу ли я смотреть на него, как на чужого, когда он — свой, мой, такой родной и понятный… Желябов, — редко кто зовет его так, пожалуй, она одна; для всех он «Тарас» или «Борис», редко Андрей; только для нее — Желябов. Как-то он спросил ее: почему так? Вопрос застиг ее врасплох, она, признаться, никогда не задумывалась об этом: Желябов и Желябов, привыкла. Нет, дело, конечно, не в привычке, надо же глупость такую сказать. Просто ей нравилось, неизъяснимо нравилось это необычное, ни на что другое не похожее созвучие — Желябов. Что-то очень мужественное, надежное и — верно, все же и по сходству — железное чудилось ей. Она еще и потому любила вслух произносить это загадочное, непонятное ей слово, что оно, стоит только захотеть, могло звучать и совсем иначе: мягко и по-особенному нежно.

— Ты хочешь, чтобы я звала тебя Андреем? — спросила она в тот раз.

Наверное, он все понял.

— Нет, — подумав, сказал он, — зови меня, как звала. Ты права, так лучше.

— Желябов, — сказала она, всю себя вложив в это самое лучшее в мире слово.

— Еще.

— Желябов…

Разговор этот был в первую их ночь.

…Круглый столик с фарфоровой чашей поставили меж тем посередине комнаты, и все сгрудились вокруг. Желябов откупорил бутылку ямайского рома, наполнил им чашу до краев и взял в руки спички. Но прежде чем поджечь ром, он поискал Соню взглядом и, найдя, позвал ее, тоже глазами. Она протиснулась к нему, стала рядом.

— Гасите свечи, — скомандовал Желябов и, когда стало совсем темно, даже фитильки у свечек догорели, запалил наконец ром.

Тотчас всю чашу охватило трепещущим синим сиянием, вспыхивая, то замирая на миг, пламя придавало всему окружающему причудливый, таинственный вид. Лица в этом освещении были строги и значительны. А все вместе: и эти лица, посуровевшие вдруг, и фантастический, как бы жертвенный, священный огонь, и несколько зловещие блики и тени, отбрасываемые трепещущим пламенем на стены и потолок, — все это невольно наводило на мысль, что присутствуешь при некоем торжественном и жутковатом ритуале из далеких рыцарских времен. Такое могло быть в пушкинском "Пире во время чумы"…

Но, видно, не одна она была такая «догадливая». Похоже, Морозову то же самое пришло на ум. Последовала сцена в сугубо рыцарском духе. Вообразив себя, должно быть, в эту минуту новоявленным каким-нибудь Вильгельмом Теллем или Карлом Моором (а скорее всего, озорничая), он достал из ножен кинжал и, клятвенно приложившись губами полированной стали клинка, роскошным жестом возложил его на чашу. Рядом с ним стоял Колодкевич, у него почему-то тоже был с собою кинжал (договорились, что ли?) — теперь два сверкающих клинка крест-накрест лежали на чаше, феерически подсвеченные снизу красноватым пламенем догорающего рома. Какая жалость, что теперь никто не носит кинжал, предпочитая ему револьвер… И тотчас грянула (Соня не успела понять, кто первый запел, кажется, все-таки Желябов) хватающая за душу старинная гайдамацкая песня: "Гей, не дивуйтесь, добрые люди, що на Украине повстанье…"

Когда язычок пламени, вспыхнув последний раз, внезапно исчез, вновь зажгли свечи и разлили еще горячую жженку в бокалы. И вовремя! Стрелки часов близились к полуночи, наступал Новый, 1880-й год… Часы размеренно пробили двенадцать ударов. Все стали чокаться. Соня потянула свой бокал к Желябову. Он поцеловал ее:

— За счастье, малышка!

— За счастье, Желябов!

Новый год, Новый год, он нам счастье принесет… Ах, эта песенка, прелестная и наивная детская песенка, — если бы так легко и просто давалось счастье! И если бы пожелания счастья всегда сбывались!..

Перейти на страницу:

Все книги серии Пламенные революционеры

Последний день жизни. Повесть об Эжене Варлене
Последний день жизни. Повесть об Эжене Варлене

Перу Арсения Рутько принадлежат книги, посвященные революционерам и революционной борьбе. Это — «Пленительная звезда», «И жизнью и смертью», «Детство на Волге», «У зеленой колыбели», «Оплачена многаю кровью…» Тешам современности посвящены его романы «Бессмертная земля», «Есть море синее», «Сквозь сердце», «Светлый плен».Наталья Туманова — историк по образованию, журналист и прозаик. Ее книги адресованы детям и юношеству: «Не отдавайте им друзей», «Родимое пятно», «Счастливого льда, девочки», «Давно в Цагвери». В 1981 году в серии «Пламенные революционеры» вышла пх совместная книга «Ничего для себя» о Луизе Мишель.Повесть «Последний день жизни» рассказывает об Эжене Варлене, французском рабочем переплетчике, деятеле Парижской Коммуны.

Арсений Иванович Рутько , Наталья Львовна Туманова

Историческая проза

Похожие книги

Идея истории
Идея истории

Как продукты воображения, работы историка и романиста нисколько не отличаются. В чём они различаются, так это в том, что картина, созданная историком, имеет в виду быть истинной.(Р. Дж. Коллингвуд)Существующая ныне история зародилась почти четыре тысячи лет назад в Западной Азии и Европе. Как это произошло? Каковы стадии формирования того, что мы называем историей? В чем суть исторического познания, чему оно служит? На эти и другие вопросы предлагает свои ответы крупнейший британский философ, историк и археолог Робин Джордж Коллингвуд (1889—1943) в знаменитом исследовании «Идея истории» (The Idea of History).Коллингвуд обосновывает свою философскую позицию тем, что, в отличие от естествознания, описывающего в форме законов природы внешнюю сторону событий, историк всегда имеет дело с человеческим действием, для адекватного понимания которого необходимо понять мысль исторического деятеля, совершившего данное действие. «Исторический процесс сам по себе есть процесс мысли, и он существует лишь в той мере, в какой сознание, участвующее в нём, осознаёт себя его частью». Содержание I—IV-й частей работы посвящено историографии философского осмысления истории. Причём, помимо классических трудов историков и философов прошлого, автор подробно разбирает в IV-й части взгляды на философию истории современных ему мыслителей Англии, Германии, Франции и Италии. В V-й части — «Эпилегомены» — он предлагает собственное исследование проблем исторической науки (роли воображения и доказательства, предмета истории, истории и свободы, применимости понятия прогресса к истории).Согласно концепции Коллингвуда, опиравшегося на идеи Гегеля, истина не открывается сразу и целиком, а вырабатывается постепенно, созревает во времени и развивается, так что противоположность истины и заблуждения становится относительной. Новое воззрение не отбрасывает старое, как негодный хлам, а сохраняет в старом все жизнеспособное, продолжая тем самым его бытие в ином контексте и в изменившихся условиях. То, что отживает и отбрасывается в ходе исторического развития, составляет заблуждение прошлого, а то, что сохраняется в настоящем, образует его (прошлого) истину. Но и сегодняшняя истина подвластна общему закону развития, ей тоже суждено претерпеть в будущем беспощадную ревизию, многое утратить и возродиться в сильно изменённом, чтоб не сказать неузнаваемом, виде. Философия призвана резюмировать ход исторического процесса, систематизировать и объединять ранее обнаружившиеся точки зрения во все более богатую и гармоническую картину мира. Специфика истории по Коллингвуду заключается в парадоксальном слиянии свойств искусства и науки, образующем «нечто третье» — историческое сознание как особую «самодовлеющую, самоопределющуюся и самообосновывающую форму мысли».

Р Дж Коллингвуд , Роберт Джордж Коллингвуд , Робин Джордж Коллингвуд , Ю. А. Асеев

Биографии и Мемуары / История / Философия / Образование и наука / Документальное
Третий звонок
Третий звонок

В этой книге Михаил Козаков рассказывает о крутом повороте судьбы – своем переезде в Тель-Авив, о работе и жизни там, о возвращении в Россию…Израиль подарил незабываемый творческий опыт – играть на сцене и ставить спектакли на иврите. Там же актер преподавал в театральной студии Нисона Натива, создал «Русскую антрепризу Михаила Козакова» и, конечно, вел дневники.«Работа – это лекарство от всех бед. Я отдыхать не очень умею, не знаю, как это делается, но я сам выбрал себе такой путь». Когда он вернулся на родину, сбылись мечты сыграть шекспировских Шейлока и Лира, снять новые телефильмы, поставить театральные и музыкально-поэтические спектакли.Книга «Третий звонок» не подведение итогов: «После третьего звонка для меня начинается момент истины: я выхожу на сцену…»В 2011 году Михаила Козакова не стало. Но его размышления и воспоминания всегда будут жить на страницах автобиографической книги.

Карина Саркисьянц , Михаил Михайлович Козаков

Биографии и Мемуары / Театр / Психология / Образование и наука / Документальное