Худо-бедно добрался до Старого Падуна, за Братском который. Оттуда до нашего Илима вроде не так много осталось. А сил уже никаких, ветром в сугробы сдувает. Хорошо, старушка одна сжалилась, в избу свою зазвала отогреться. Расспросила, что со мной и как, посочувствовала, как могла, а потом полог в углу за кроватью отодвинула, а там лампадка перед иконкой Богородицы теплится. Я поначалу даже не разглядел, чья иконка, в глазах от слабости темно, а когда просветлело, разглядел, что это мать моя Надежда Никитишна, с сестренкой моей Ниночкой на руках. Голову так ко мне раз-другой наклоняет дважды, словно согласие дает — правильно, мол, решился, не сворачивай. Нам с тобой тоже повидаться очень даже желательно. А когда утром в себя пришел, гляжу, какой-то старик на скамье у входа сидит. «Я, — говорит, — в твое Приилимье собираюсь за хлебом, По слухам, большой урожай у них там находится. Зову тебя в напарники, чтобы не скучно было передвигаться. Лошадка на ходу, тулуп запасной выделим. За недельку худо-бедно доберемся. Деревенька-то твоя как прозывается?» А я со сна еле языком ворочаю, кое-как прохрипел про деревеньку. Старик обрадовался: «Рядышком совсем. Перекуси пока чем бог пошлет и баба Марья в своих задосках отыщет, а я тем временем лошадку подгоню…»
К чему я тебе все это? Можно на Богородицу сослаться, можно материны и Ниночкины слезы помянуть. Любовь и вера вполне на такие чудеса способны, не в первый раз убеждаюсь. Особо когда, казалось бы, и выхода уже никакого. Вот и я с той поры надежду на свое дальнейшее существование обозначил.
— До деревни-то добрались? — спросил я.
— И до деревни, и до Якутска, и Сибирь почти всю полсотни лет на колеса наматывал. Пока вот к этой самой часовенке не прибился и окончательное свое понимание жизни не осознал.
— Это какое же? — подначил его на дальнейшие откровения Чистяков.
— Почему раньше люди в Сибирь подавались? Такой путь преодолевали, сейчас даже представить непросто, — стал объяснять старик. — Можно сказать, в неведомые дали шли.
Я заметил, что Чистяков на мгновение прикрыл глаза и чуть наклонил голову, явно подавая мне сигнал внимательно слушать и не задавать глупых вопросов, к чему, по его прежнему мнению, я был весьма склонен. Я чуть заметно согласно кивнул, давая знать, что понял, и снова уставился на старика, ожидая дальнейших его разъяснений.
— Спасались, — не дождавшись от меня ответа, продолжил тот. — Выживали, волю и свободу свою сберегали. Или надеялись на неё свято. А сейчас от воли и собственного сбережения в города сбегают. Скопом потянулись. В общую кучу. К погибели всеобщей. — Оценив мой вопросительный взгляд, продолжил: — Побывал я в этих муравейниках. Поневоле приходилось. Соседа за стеной как зовут, не знают. Мать и отца от себя отселяют. Детей рады подальше спровадить. Слепые и глухие друг к другу. Что это как не погибель? Себя единственными правильными считают. С вопросом или упреком близко не подступись. А за бугром и того хужей. Какой-то новый «мировой порядок» замыслили. Чтобы все, как один, без отличий друг от друга. А без отличий тьма беспросветная надвинется. Только одно тогда и останется.
— Что? — каким-то не своим, жестким, суровым голосом неожиданно спросил Чистяков.
— Свое и себя со всех сил сберегать, — не сразу ответил старик. — И очень крепко подумать, какой следующий шаг делать. А главное, на посулы, как своих, так и дальних, не поддаваться. Посулить-то что угодно можно, да только без души, без труда, без веры все эти посулы окромя погибели ничем другим не одарят. В России и в Сибири нашей в самые страшные времена только этим и спасались. С верой и надеждой любой лютый порог преодолеешь. Взять хотя бы тутошний Дальний порог. Такой водоворотище между камнями — со стороны смотреть и то страшно. А первой его баба Дубыничиха из Новгорода сосланная преодолела. В лодке прошла. И два сына с нею, отроки, помощниками. Как думаешь, решилась бы она без веры сквозь него пройти? — Я отрицательно покачал головой. — Прадед Немыкин прошел со всей семьей своею. Потом Седых Михаил. Слыхал? Тут в часовенке икона его находится. Правильно сказать — образ. Михаилом Архистратигом островные его почитали. Защитником. Батюшка пришлый его категорически освещать отказался. Убийцей, говорит, был, категорически не полагается. А подумать хорошенько, кого он убил? Того, кто на его детей покусился, в него самого два раза стрелял. Потому и не выдержал, своими руками задушил. И каяться отказался. Я ему завсегда особый поклон кладу. Защитник и есть.