Новые жизни, новые семьи, новые страны. За остаток XX века и начало XXI мода перетерпела невероятные трансформации – нейлон, пластик, быстрая мода, одноразовая мода! Как женщин, швей и матерей, портних можно простить за мысли о том, что их военный и жизненный опыт тоже будет сочтен историей «одноразовым» и забудется, такой же недолговечный и анонимный, как одежда, которую они когда-то шили в Освенциме.
К счастью, желающие что-то узнать, могли попытаться размотать клубок истории…
11. Они хотят, чтобы мы жили нормально?
«И они хотят, чтобы мы жили нормально?»
Госпожа Браха Когут, в прошлом – Беркович, ненадолго замолкает. Я жду. В ее калифорнийском доме тихо.
Из всего, что стоит у нее на столе – букеты цветов, словацкая вышивка, книги, керамика, – ее внимание время от времени переключается на раскрашенную черно-белую фотографию на кофейном столике: увеличенный семейный портрет, сделанный в 1942 году, незадолго до депортации в Освенцим. Теперь ее мысли сосредоточены на нем. Я тоже не могу отвести взгляда от людей на фотографии, людей, которых я не знала и уже никогда не встречу. Я смотрю на молодых Катьку и Браху, перевожу взгляд на настоящую Браху, которая сидит рядом со мной, тонкими пальцами перебирая шов брюк{416}
.Когда мы встречаемся впервые, Брахе 98 лет. Она по-прежнему самодостаточна и сообразительна, вопреки безжалостному преклонному возрасту. Овдовевшая после долгого и счастливого брака с Лео Когутом, она готовит еду себе и гостям. Меня приглашают на небольшую кухню, где хозяйка подает вкуснейшие рисолле, шпинатный соус и суп из цветной капусты. Она готовит кошерную курицу и шарики из мацы, как ее учили дома в Словакии много лет назад. Ее движения на кухне отточены и привычны. Она напоминает мне мою бабушку – та готовила и пекла каждый день.
Браха ест молча, сосредоточенно. Я не могу не думать о лагерных обедах, во время которых отчаявшиеся женщины боролись за те крупицы, что им предоставляли. Я пытаюсь объединить два образа: эта собранная женщина и двадцатилетняя девушка, пережившая такое, что и представить тяжело. То, что для меня исследование, для нее – жизнь.
– Я провела в Освенциме тысячу дней, – говорит она. – И каждый день я могла умереть тысячу раз.
Как-то я приезжаю к ней раньше назначенного времени, пока родственников еще нет, и Браха рассказывает мне о друзьях до войны – все они погибли в Шоа. Все ее воспоминания разложены по ящичкам, но заперты они не так плотно, как может показаться. Иногда эмоции – гнев, печаль – вырываются наружу. Выполнение ритуалов повседневной жизни – способ придать тяжелым воспоминаниям структуру, придать жизни ясность и порядок: когда невестка Брахи, Вивиан, пришла в гости в модных рваных джинсах, хозяйка невинно предложила их заштопать.
Сам процесс вспоминания о том времени дововольно болезненный для Брахи. Сейчас она свободно рассказывает о том, что было в лагерях, переключаясь с одного языка на другой, пытаясь найти лучший способ передать воспоминания. Но когда ее дети Том и Эмиль были маленькими, тема Холокоста была под запретом. Они хранили молчание, надеясь, что это поможет вести размеренную и, казалось бы, нормальную жизнь. Также ими двигал инстинкт самосохранения: если дети не знают, что они евреи, они, как надеялись родители, не могут пострадать от антисемитизма, который еще представлял реальную угрозу в социалистической Чехословакии.
Мальчики узнали, что их родители пережили Холокост, только когда об этом заговорила тетя Катька. С тех пор один из сыновей захотел узнать о семейном наследии, а другой понял, что не вынесет даже мысли о страдании своих родных.
Многие выжившие не рассказывали о прошлом, после войны им хотелось сосредоточиться на внутреннем и профессиональном развитии. Портниха Рене Унгар, сбежавшая с Марша смерти вместе с Иреной, в 1945 году написала длинное, честное письмо, где изложила все, что произошло с ней во время войны, но обсуждать лагеря с сыновьями просто не могла{417}
. «Катастрофу, что там произошла, невозможно осознать, и сложно поверить, что она была на самом деле», – так было сказано в ее письме. В этом была часть проблемы: если и когда заключенные пытались поделиться своим опытом, в ответ они, как правило, получали отвращение, безразличие или сомнение.Эрика Коуньо, подруга Брахи из Штабсгебойде, в своих мемуарах рассказала о том, как трудно делиться этим опытом: «Люди либо не хотели меня слушать, либо попросту мне не верили. На меня смотрели, как на инопланетянку»{418}
.Ирена удалила свою татуировку – ей было больно на нее смотреть, настолько она была ужасна. Номера больше не было, но шрам остался. Раны оставались свежими, что бы она ни делала – подавляла воспоминания или делилась ими. Сын Ирены Павел вырос, слыша дома истории об Освенциме, и впитал тревогу родителей.