Заслуга представления Анри Мишо читателям в России принадлежит переводчику и поэту Вадиму Козовому. Его первые переводы Мишо были опубликованы в 1967 году, он был знаком с Мишо, дружил с ним, они вместе обсуждали сделанные переводы. «…Каковы бы ни были недоразумения и даже ссоры, поэтическая дружба (и сотрудничество — если учесть пятнадцать-двадцать точнейших по интонации, ему обязанных переводных строк) оставалась неколебимой», — писал Вадим Козовой в своей вступительной статье к книге «Анри Мишо: поэзия, живопись», вышедшей к московской выставке 1997 года, которую он же организовал, для чего потребовалось, по его собственному выражению «почти идиотическое бескорыстие многолетних усилий, трудов и мук». А начиналась эта выставка с идеи представить зрителям литографии, которые Анри Мишо сделал к французскому переводу книги Вадима Козового «Прочь от холма». В результате было выставлено несколько значительных работ Мишо и вышла упомянутая книга. Первая книга на русском, полностью посвященная Мишо. Интересна история нескольких переводов, в нее вошедших. Стихотворений в ней не так уж много, около десятка. С 1973 года, когда вышел сборник «Из современной французской поэзии: Раймон Кено, Анри Мишо, Жан Тардье, Рене Шар», новых стихотворений Мишо не публиковалось. Была, говорят, одна газетная публикация — и все. Почему Вадим Козовой отказал себе в удовольствии напечатать в книге 1997 года побольше новых переводов? — не понимала я. Ему самому этот вопрос уже не задашь: несколько лет назад его не стало. Я положила рядом два сборника, сравнила переводы и, кажется, поняла, в чем дело. Десяток ранее опубликованных стихотворений был полностью переработан переводчиком. То, что было сделано им в 1973 году, его не устраивало. «Все, что помещено в этой книге — и тексты самого Мишо, и работы о нем, — не более чем вехи для тех, кого хочется заинтересовать и привлечь. Еще, несомненно, появятся другие русские переводы Мишо, удачнее моих, которые я печатал с 1967 года и за которые — пусть не все — мне приходится теперь краснеть. Скажу лишь, что Мишо с его уникальной речевой стихией — один из тех, кто труднее всего поддается переложению на другой язык» — так отозвался о своем труде Вадим Козовой. Переводчики нынешней книги тоже в полной мере осознали трудность, а порой и невозможность переложения текстов Мишо. Все, чего мы хотели, — это сделать загадочного и далекого Мишо чуть ближе и понятнее, познакомив читателя с теми из его текстов, которые показались нам самим близкими и симпатичными или резкими и запоминающимися. Возможно, потом эти переводы тоже удастся доработать и переработать. Сейчас же хочется, чтобы имя Анри Мишо вышло из тени, стало вызывать какие-то ассоциации, чтобы наши читатели запомнили Перо, порадовались «Свободе действий», обратили внимание на непривычные пронзительные стихи Анри Мишо, на его смелые и весьма разнообразные эксперименты над самим собой. Нам, видимо, в свою очередь, придется краснеть за свою работу. Борис Дубин, тоже переводивший Анри Мишо, в рецензии на книгу-каталог выставки 1997 года анализировал причины столь тяжелого пути этого поэта к русскому читателю: «…во Франции, в Европе, вообще на Западе (при том, что и эхо поэтического слова, кажется, слабело, и поэзия в целом, говорят, мельчала, и ажиотаж вокруг многих предшественников и современников Мишо в литературе — Валери и Сен-Жон Перса, Элюара и Арагона, Кокто и даже Шара — заметно стихал), нешумная известность и непогрешимый авторитет Анри Мишо год за годом росли. Что же мешало нашим здешним переводчикам, прославленной „школе советского поэтического перевода“? Малозаметный для самих себя — групповой, уже практически анонимный — литературный конформизм, накатанные, индивидуально почти неощутимые привычки мысли, ходы слова. „Школа“ ведь и возникла на переводах „высокой классики“ и при любой возможности охотно в них уходила (…) Тут было на что опереться в собственно литературном смысле: старые отечественные образцы, языковая и стиховая норма, апробированные ресурсы выразительности — словари диалектизмов и просторечий… Плюс наработанные, „твердые“ типы поэтики — пластическая живописность, этакая возрожденческая или парнасская „чеканность“; разрешенные в сатире лихой гротеск и „соленое“ словцо; как бы „прямое“, а на деле вполне шаблонное эмоциональное переживание в лирике… Современность с ее „открытой“ жанровой природой текста, раздвоением, зыбкостью, а то и полным исчезновением привычного „образа автора“, борьбой против какого бы то ни было „готового“ языка, постоянной провокацией читателя, ставкой на обострение авторских с ним взаимоотношений, призывом, что ни говори, к довольно некомфортному испытанию непривычных, зачастую нестерпимых пределов опыта, мысли, воображения — все это по большей части оставалось за пределами общепринятой литературной оптики».[95] Привожу длинную цитату не для того, чтобы кинуть камень в уважаемых предшественников, а потому что это размышление, как мне кажется, объясняет природу каких-то разрывов или пробелов в нашем читательском опыте — которые хотелось бы преодолеть, в частности, с помощью этой книги.