Этот роман был написан в том любопытном, ярком и в то же время туманном стиле, пересыпанном argot и архаизмами, техническими терминами и изысканными парафразами, который характеризует произведения некоторых утонченнейших художников французской школы символистов. Он как будто был украшен драгоценными каменьями. В нем попадались метафоры, чудовищные, как орхидеи, и такой же волнующей окраски. Жизнь чувств была описана в выражениях мистической философии, Порой читатель не знал, что он читает: описание религиозных экстазов какого-нибудь средневекового святого, или болезненную исповедь современного грешника. Это была ядовитая книга. Тяжелый запах ладана как будто подымался с ее страниц и туманил мозг. Самый ритм размеренных фраз, вкрадчивая монотонность их музыки, исполненной искусно повторявшихся тактов и сложных припевов, возбуждал в уме юноши, по мере того, как он переходил от одной главы к другой, какие-то болезненные грезы, сновидения, заставившие его позабыть, что день склонялся к вечеру, и что тени уже сгущались.
Безоблачное медно-зеленое небо, прорванное одинокой звездой, глядело в окна. Дориан продолжал читать при его бледном свете, пока еще мог различать строки. Наконец, после неоднократных напоминаний лакея о позднем часе, он встал, прошел в спальню и, положив книгу на маленький флорентийский столик, всегда стоявший у его кровати, начал одеваться к обеду.
Было уже почти девять часов, когда он приехал в клуб; в читальне в одиночестве сидел лорд Генри, с весьма скучающим видом.
— Простите, что я опоздал, Гарри, — воскликнул Дориан: — но это всецело ваша вина. Книга, которую вы прислали, так меня очаровала, что я совсем позабыл о времени.
— Да? Я знал, что она вам понравится, — произнес его собеседник, вставая со стула.
— Я не сказал, что она мне понравилась, Гарри. Я сказал, что она меня очаровала. Это большая разница.
— А, наконец-то вы открыли эту разницу, — пробормотал лорд Генри, и они прошли в столовую.
XI
Много лет Дориан Грей не мог отделаться от влияния этой книги. Вернее: не старался отделаться. Он выписал из Парижа не менее девяти экземпляров роскошного ее издания на японской бумаге и переплел их в различные цвета, чтобы они могли подходить под различные настроения и переменчивые прихоти его души, над которой он временами, казалось, совершенно утрачивал всякий контроль.
Герой книги, этот удивительный молодой парижанин, в котором так странно сочетался романтический характер с научным складом ума, стал для Дориана как бы прототипом его самого. И действительно, вся книга, казалось ему, заключала в себе историю его собственной жизни, историю, написанную раньше, чем он сам ее пережил.
В одном отношении он был счастливее фантастического героя книги: он никогда не знал (да не имел и случая узнать) того довольно нелепого страха перед зеркалами, полированными металлами и застывшей водной поверхностью, которому так рано подвергся молодой парижанин вследствие внезапной потери красоты, прежде обращавшей на себя всеобщее внимание. Эту заключительную часть книги, в которой с истинным трагизмом и несколько преувеличенным пафосом описывалось горе и отчаяние героя, потерявшего то, что для него было выше всего в людях и во всем мире, Дориан читал с какой-то почти жестокой радостью: быть может, в радости, как и во всяком наслаждении, всегда есть доля жестокости.
Поразительная красота, так пленившая Бэзиля Холлуорда, да и многих других, казалось, никогда не покинет его. Даже те, до кого доходили самые темные слухи о нем, — а по временам в Лондоне возникали и обсуждались в клубах странные толки об его образе жизни, — отказывались верить во что-нибудь позорное, как только его видели. Он всегда имел вид человека, не запятнанного, нетронутого жизнью. Люди, рассказывавшие что-нибудь непристойное, смолкали, как только Дориан Грей входил в комнату. В чистоте его лица было что-то такое, что действовало на них словно упрек. Одно уж его присутствие, казалось, напоминало им о попранной ими невинности. Они удивлялись, как такой красивый и обаятельный человек мог избежать отпечатка низкого, грубо-чувственного века.
Часто, вернувшись домой после одной из таинственных и продолжительных отлучек, дававших повод к таким странным предположениям среди его друзей, или среди тех, кто считался друзьями, он пробирался вверх по лестнице к запертой комнате, отворял дверь ключом, с которым никогда не расставался, и, держа в руке зеркало, долго стоял перед портретом и вглядывался то в злое, стареющее лицо на полотне, то в прекрасное, юное лицо, улыбавшееся ему из зеркала.