Мы снова поднимаем бокалы. И, глядя на свет коптилки через темное вино, я снова думаю о своем решении, и оно мне кажется единственно верным! Разве мой прадед поступил бы иначе? И мой дед, уверен, поступил бы так же, мой дед, участвовавший в турецкой кампании вместе с бабушкой, которой в то время было девятнадцать лет… И отец, воевавший в первую мировую войну… Все, я думаю, в нашей семье поступили бы только так!
И я вспоминаю слова Аркадия Аркадьевича тогда, в сорок первом году. «Кто же защитит нас?» — спросил я его. И он ответил: «Все мужчины и даже женщины нашей страны, все, кто может носить оружие!»
И я выпиваю свое вино.
— Пусть скорее кончится эта проклятая война! — говорит мама.
— А знаешь ли ты, — обращается к ней дядя Вася, — что для многих она останется лучшим временем их жизни?
К моему удивлению, я понимаю его слова.
— Кошмар! — говорит мама.
Потом мы пьем чай и едим бутерброды с колбасой и салом. И когда мы заканчиваем ужин и мама убирает со стола, гасит коптилку и шире раскрывает окна — благоухание липы наполняет нашу комнату.
Я возвращаюсь из школы. Брат разглядывает компас.
— Дядя Вася отправился в госпиталь? — спрашиваю я.
— Да, уехал.
— А Митрофанов?
— Ушел за билетом. А Дуся все ходит и ходит… То по коридору, то по кухне.
— Сказано тебе: это не твое дело!
Он обиженно умолкает, но долго выдержать не может:
— А дядя Вася сказал, чтобы ты приходил к нему в госпиталь и еще сказал, чтобы я передал тебе… чтобы ты лучше учился и стал бы художником… как отец, — тихо заканчивает он.
Брат нагнул свою большую голову, стараясь не заплакать, над компасом.
Вскоре приходит Митрофанов, и мы собираем его вещи. Он, выманив меня в кухню, сует мне в руки тяжелый сверток в платке.
— Потом развернешь, — шепчет он, — а пока спрячь!
И я понимаю, что это его знаменитый альбом с открытками…
Проводив его к поезду, я снова утыкаюсь в учебники, с ужасом думая о предстоящих экзаменах. Но ученье не идет мне на ум…
— А когда у тебя будут экзамены? — спрашивает брат.
— Скоро…
— А ты сдашь?
— Хочу.
— А у меня пропал год! Значит, я второгодник? — Брат с надеждой смотрит на меня.
— Нет, ты просто болел и не мог учиться.
— Как раненые в госпитале, о которых ты рассказывал, да?
— Да, как они. А теперь не мешай мне!
— Не буду… Но ведь это — не главное… твое или мое учение.
— Почему же?
— Потому что главное — что мы остались живы!
— Да… ты прав.
А потом дни бегут вереницей, я сижу и сижу за учебниками, и зубрю, зубрю… И думаю о маме, о брате…
Может быть, все-таки намекнуть ей о моем решении? А может, просто рассказать? Нет, все бесполезно! Я знаю заранее, она ответит что-нибудь вроде: «Ну что ж! Я думаю, твой долг учиться! Но, пожалуйста, воюй! Стреляй! Бросай бомбы! Посылай торпеды! Но, пожалуйста, запомни! Без меня никуда ни шагу!» Да, так она и скажет. Или что-нибудь вроде этого… Ведь я — несовершеннолетний…
XXV
И вот начинаются экзамены. Постоянно ощущая в желудке какое-то неприятное чувство пустоты, я хожу сдавать их, и происходит чудо! Я не проваливаю пока ни одного! И это меня вдохновляет, потому что я знаю: в школу юнг берут после восьмого класса.
За эти дни мы все вытянулись и похудели. Оказалось, что это еще возможно! Наши учителя жалеют нас: они будто и не замечают ни шпаргалок, ни подсказок. Иногда за экзаменационным столом в мятом пиджаке и в такой же мятой, но белой рубашке с галстуком сидит директор. Он задает самые пустяковые вопросы, радуясь правильным ответам. Но чаще молчит. И я замечаю, что он любит смотреть в открытые окна на купола церкви, кое-где просвечивающие золотом сквозь смытую дождями зеленую маскировочную краску.
Вот и сейчас, оторвав взгляд от экзаменационного стола, он наблюдает, как, делая громадные круги, то поднимаясь высоко в небо, то опускаясь до самых крыш, пронзительно крича, летают стрижи.
— …Ну, так что же показал Тургенев в крепостном крестьянине? — спрашивает у Славика Изъявительное Наклонение.
— В крепостном крестьянине, — уверенно отвечает Славик, — Тургенев показал человека, который, так же, как и все люди, достоин иметь человеческие права. Михаил Иванович Калинин!
Наклонение в полном восторге! Он смотрит на Славика, как на чудо, подымает руки и делает ими движение, которое более подошло бы балерине. Инспектор, сидящий рядом с ним, тоже восторженно смотрит на Славика и громко хлопает в ладоши.
— Удивительно! Исключительные знания! — говорит инспектор и в знак уважения к знаниям Славика наклоняет голову несколько набок. — Владимир Аверьянович, поздравляю!
— Это не мне, — равнодушно замечает директор. — Все эти поздравления заслужил Сигизмунд Феликсович.
Наклонение, сияя от восторга, встает и почтительно пожимает протянутую ему инспектором руку.
— Исключительные знания! — повторяет инспектор. — И так современно! Похвально, похвально!
— К тому же он — общественник! — замечает Наклонение.
— Трижды похвально! — поет инспектор.
Онжерече, склоняясь к тетради, куда она что-то записывает, говорит Славику:
— Садись! — Но в ее голосе не слышно ни восторга, ни восхищения.
Славик садится, и экзамен продолжается.
— Я сдал? — шепчет он мне.