— Что, зд
И мы, не чокаясь, выпиваем и какое-то время молчим.
А когда садимся, то уже забываем, что Аркадий Аркадьевич хотел продолжить свою речь, но он помнит об этом. Заметно, что и он навеселе, но поднимается и, держа своей маленькой изящной рукой стакан с «напитком», обращается к нам:
— Дорогие друзья!
— Ты это уже говорил, — недовольно замечает дядя Ваня.
Аркадий Аркадьевич морщится, но продолжает:
— В это ужасное время, в эту войну, которая, так же, как и война двенадцатого года, — Отечественная, случилось такое событие, о котором следует сказать! И я думаю, вы согласитесь со мной. Страшная опасность от врага и национальное унижение, испытанное всеми нами, уничтожили рознь и предубеждения в нашем обществе… на какое-то время. Между всеми нами сейчас нет различия! Русский и еврей, армянин и узбек, военный и священник, партийный деятель и интеллигент, рабочий и крестьянин — все мы сейчас вместе! У всех — одно горе и одна забота. Мы снова говорим: Россия! И вкладываем в это слово тот смысл, который видели в нем Пушкин и Гоголь, Достоевский и Толстой! И именно эта наша Россия, наша страна со всеми ее традициями, воинской славой, историей, городами, литературой, народом, его лучшими людьми прошлого и настоящего встала вместе с нами в этом сегодняшнем дне и в этой войне! И впервые за много лет слово Россия стало так произноситься и относиться не только к прошлому, но и к настоящему, потому что все мы поняли, что это прошлое — наше! Оно нам нужно, и без него нам не прожить! И я пью за нашу страну, которую мы по-прежнему называем Россия! И за нашу победу!
И я тоже хочу что-то сказать… А! Вот что:
— Хорошо бы было, чтобы так было всегда!
— Как?
— Ну то единение, о котором вы говорили.
— Всегда так не будет. Это бывает только во времена величайшей опасности для всех. Общей опасности!
Директор зажмуривает глаза и трясет головой. Проделав эту процедуру, он обращается к тете Паше:
— Слушай, Прасковья Федоровна! Скажи…
Она смотрит на него с тем скорбным выражением лица, с которым умные и молчаливые пожилые женщины смотрят на выпивших.
— Не осуждай! Ведь праздник! А вообще-то — виноват! Правда, виноват во многом… Но не в отсутствии… — Он шумно вздыхает. — Не в отсутствии… не в отсутствии…
— Человеколюбия! — вдруг выпаливаю я.
— Ты полагаешь? Но… впрочем, ты прав. Да, прав! И я настаиваю, именно настаиваю: директор школы не должен быть зверем! И военрук не должен! И… никто не должен!
— Сядьте, Владимир Аверьянович! — робко просит его тетя Паша, потому что он уже встал и качается.
— Да! — Директор желает обнять дядю Ваню. — Ванечка! Милый! Дай я тебя поцелую!
— Хороший ты, Владимир Аверьянович, — говорит тетя Паша, — жалеть ведь мы о тебе будем.
— А-а! Нашли о чем! — Выражение его лица меняется, и понятно, что какая-то новая мысль пришла ему в голову. — Прасковья Федоровна! Ты помнишь мои распеканции? А?
— Помню.
— А почему, позволь тебя спросить, ты так часто появлялась во время этих моих… ну…
— Распеканций! — подсказываю я.
— Жаль мне их! — И кивком головы Прасковья Федоровна показывает на меня. — И взрослых-то жаль, а их-то куда больше! У нас хоть детство было, а у них — что?
— Но при чем здесь твое мытье? — сердится директор.
— А ни при чем, — кротко говорит тетя Паша. — Да только я приметила, что если я у тебя убираюсь, то ты орать кончаешь, на ведро смотришь и враз тихим становишься. А начнешь орать, дак у меня слышно… Ведь я под твоей комнатой.
— Вот что! Да! Здоровья! — рявкает он. — Здоровья честному, кроткому, милому, мудрому, славному человеку, которого мы все только сейчас поняли! — И он — как клюет — целует Прасковью Федоровну. — Матушка-а! — орет он. — Будь здорова!
Прасковья Федоровна кланяется всем нам низко и выпивает свою рюмку. А я думаю: «Ничего мы друг о друге не знаем!»
— Благодари, юнец! — орет директор. — Благодари и помни! Ах, матушка, Прасковья Федоровна, ведь, значит, есть еще доброта? Есть?
— А как же! — тихо отвечает она. — Ведь без нее мы давно бы померли все.
— Сы-ыграй! — просит дядя Ваня. — Сы-ыграй нам! Прошу!
— Патефон заведи, — отвечает Никита.
— Шут с ним, с патефоном! Силы нет в нем никакой! Только шипение!
— Сыграй, — просит и Аркадий Аркадьевич. — Только не «зори» свои бесконечные и не «рассыпьтесь, стрельцы», а что-нибудь хорошее…
— Так точно!
Никита встает, лицо его стало еще краснее, седые усы торчат, закрученные почти до самых глаз. Он осторожно сдвигает стаканы и тарелки, ставит на стол ящик, нажимает пружину и достает блестящие серебряные трубы.
— Вишь! — толкает меня локтем дядя Ваня. — Как блестят! А ты не верил!
— Сыграй Генделя, — просит Аркадий Аркадьевич.
Никита шумно вздыхает, облизывает губы, вставив мундштук в трубу, осторожно подносит к губам.