ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
В день экзамена (от которого, напомню, зависела вся моя жизнь) я проснулся в девятом часу, зевнул и тревожно оглядел свой продольный, похожий на гроб, закуток. С улицы доносились крики мальчишек, гонявших по пустырю полуспущенный резиновый мяч. По громыханию дальнего трамвая я угадал, что машина не из тех новых, чехословацких, что недавно появились на линии, а допотопная, тридцатых еще годов - с отполированными сиденьями из деревянных реек, со свисающими с потолка ременными петлями для стоящих пассажиров. Как громыхали на поворотах эти железные колымаги, выкрашенные в викторианский темно-красный цвет, и как худо было в них в крещенские морозы. Уже через четверть часа поездки онемевшие пальцы отказывались перелистывать книгу, а потом, уже в метро, несколько остановок подряд, отходили замерзшие ступни. Зато летом окна в них открывались на всю высоту, и вся поездка означала порывы свежего ветра, чередующиеся городские запахи - общепит, выхлопы грузовиков, далекое дыхание водохранилища, мелькавшего в просветах между тушинскими домами, и еще, разумеется, трамвай проходил сквозь туннель, проложенный под каналом "Москва-Волга", и я восторженно задерживал дыхание, зная, что покуда мы громыхаем под землею, над нами величественно проплывает огромный белый пароход, заканчивающий двухнедельный круиз по историческим местам, и медные дверные ручки поблескивают на каютах, и красивые женщины, облокотясь о поручни, улыбаются своим основательным, молчаливым кавалерам из ответственных работников и снабженцев. Магия эта была далеко не той, что на концертах в гимнасии, но и она обладала надо мной таинственною властью - и мне искренне казалось, что вот так проплыть на корабле - возможно, сжимая в руке бутылку шампанского - а потом, не торгуясь, сесть в такси, или того лучше, в ожидающую черную "Волгу", и покатить по летним улицам в одну из таких квартир, где жил, скажем, тот же Коля Некрасов - о, неужели стоило от такого отказываться ради чего-то вовсе уж бесплотного, существующего лишь в качестве крючков на бумаге, да сотрясения воздуха на неизвестном языке?
Дома никого не было. На моем унизительно маленьком письменном столе со вчерашнего вечера горой лежали учебники, конспекты, тетради. Все до единой контрабандные задачи я решил; экзамен был назначен на два часа дня. Трамвай, который я так живо представил по звуку при пробуждении, легко материализовался, и мне даже досталось место у настежь раскрытого окна . О проплывающем корабле лучше умолчим, потому что вряд ли он существует в природе - существует метро с неулыбчивыми пассажирами, букеты флоксов, которые, словно детей, прижимают к груди старухи, возвращающиеся с дачи в город показаться доктору, серая глыба Киевского вокзала, у которого надо добрых полчаса простоять в очереди на автобус, да дальний силуэт Университета, все яснее вырисовывающийся впереди, и отцветающая персидская сирень у памятника Ломоносову, и неожиданный страх при входе в аудиторию, где храбрятся разномастные мои товарищи по несчастью.
Я беспокоился: знающий о выданном помиловании, однако же для проформы все же ведомый на казнь, не может не подозревать, что все помилование - лишь коварная игра судьбы. Но Михаил Юрьевич не обманул меня - все четыре задачи на шершавом экзаменационном билете оказались из тех, что получил я от него несколько дней назад. Совесть меня не мучила совершенно. Разве не сам я решил все эти задачи? Конечно, дома было спокойнее - можно было все дважды и трижды проверить, даже поглядеть в учебники. Но экзамен - условность, твердил я себе, сугубая условность, и если я боюсь стресса больше, чем мои соперники, то имею право компенсировать этот недостаток иными способами. Через два стола от меня корпела над задачами Таня - какое лицемерие, подумал я, наверняка Серафим Дмитриевич дал ей те же самые задачи, если не сам, то через Михаила Юрьевича. Я сдал свои перенумерованные листки самым первым и, сдерживая усмешку победителя, вышел из аудитории в знакомый коридор естественного департамента. В холле стоял густой табачный дым, студенты - самоуверенные, нарочито взрослые - бросали на меня оценивающие взгляды. Ничего, размышлял я, читая стенную газету, скоро и я стану одним из вас, а может быть, и неверная Таня поймет, на кого она меня променяла.
С какой отчетливостью помню я все эти мысли, как ясно вспоминаю, как переминался я с ноги на ногу у высоких дверей аудитории. Татьяна вышла самой последней, и покрасневшие глаза ее выражали самое неподдельное отчаяние. "Я ничего не решила, - почти зарыдала она, - всего две из четырех, да и то, по-моему, неправильно". "Разве отец не...", - начал было я. "За кого ты его принимаешь?" - глаза ее мгновенно просохли. "Да и меня тоже?"