— Да ничего! Какая-то метафизика, до сих пор мне непонятная. Кино смотрел, а много ли насмотришься кино… Учиться мне не нравилось. Но в то же время я вытягивал на норму учебу, делал так, чтобы меня не поймали. Нюша, моя старшая дочь, делала то же самое.
—
— Выходит, что хитрый. Может быть, научился быть таким придурком именно в школе, школа− это первый срок. Чего десятку-то тянуть? Ни с кем не связывался. Нет, друг-то у меня был, но всегда какой-то один. Даже вдвоем не ходили, не было потребности в общении долго.
—
— А это позже, когда возникла профессия. Я терпеть не могу слово «профессионал», но затем уже возникла профессия, когда я уже считался писателем и ничем другим не занимался. Да и в литературу ушел из хитрости, чтобы, не дай Бог, не служить нигде, никому не подчиняться…
—
— Большим или не большим — это время расскажет, потому что сейчас другое время, оно не мое, я уже писатель прошлого века. И я понимаю, что для большинства я уже был, многие удивляются, что я еще жив, а я между тем продолжаю работать. Я, кстати, видел по телевизору, как при перечислении «живых классиков» в передаче про «Алмазный венец» Катаева, где вы были, меня никто не назвал. И я это отметил. Это характерно. Значит, я выпадаю из этой короны. Это не вам упрек, все совершенно закономерно, я был другой и остался другой. В этом, пожалуй, я согласен. Я не классик. Мандельштам лучше всех сказал: «Не сравнивай: живущий несравним». Значит, каждый человек единственный. И Платонов сказал тоже расхожее: «Без меня народ неполный». И поэтому я написал довольно ловкую фразу: «Я писатель инародный». Я человек народный и инародный одновременно.
—
— Я с народом, хоть народ не знает об этом. Со своим народом я разделил общую историю, моя память начинается с первого дня войны, служил в армии, в поле и в шахте.
Но все по мелочи, все, так сказать, как экскурсия. Пока не вписался в писание прозы. Повезло же мне выскочить с первой книжки. У нас же странная страна, она не пущает, но если она что-то разрешила, то это уже можно, и все книги шли по системе наращивания, что-то переиздать, что-то добавить.
—
— Да, тактика была связана с большим хитрованством. Составление книжек в советской системе было такой хитрой лепкой. И потом, всегда же были хорошие люди, я не знаю нехороших людей, я с ними просто не имел дела или они со мной. Редакторы, допустим, это были лоцманы, которые проводили то, что им нравилось, как могли и сколько могли. Попытка разрешенного максимума. Первые собрания сочинений стали издавать еще в позднесоветское время. Трехтомник, что ли, в «Молодой гвардии». И прекратилось.
—
— Страна вышла на одичание через рынок. Были уже технологии, которые мне как старому человеку не нравятся. Надо пиариться, надо прогибаться перед какими-то другими вещами. Кому-то это вполне нормально и естественно. Почему, если я не прогибался «до», я должен прогибаться потом? У меня уже была своя инерция накопленная. Вот в первое же издание первого и единственного тома я сам написал комментарий, чтобы глупостей не писали, и к каждому рассказу, который проходил со скрипом и трудом, писал, что опубликовала такая-то, совершенно никому не известный человек, потому что именно благодаря ей прошел рассказ «Бездельник» или повесть «Сад». А там уже было такое хитрованство, в основном ими произведенное, чтобы дать тому, кто отрецензирует, когда не будет того-то, когда тот-то будет в отпуске… Это все была такая история, которую теперь никто не воскрешает. В общем, история опубликования была интереснее истории написания. Писал я быстро, легко, мгновенно, чисто, потом залеживалось и издавалось, ждало своего часа.