По смерти, исхудал и невесом, бомбейский грешник станетсмуглым псом,а праведнику – перевоплотиться в парнад рассветной заводью, в туман,вздох детский, недописанный роман, в щепотку пыли,то есть единицухранения. Пылающим кустом светясь,услышишь осторожный стонтех беглецов и их ночные речи, в корнях запутавшись,в пустынных временах,и усмехнёшься: грядка, пастернак, не заводи архива,человече.Не рифмовать – ночную землю рыть. Не обернуться,и не повторитьсчиталки жалкой, если тем же рейсом взлетят твои бумагив тот же путь.Закашлявшись, хватаешься за грудь и хрипло шепчешь —кирие элейсон.Нет, не буддист, но и тебя, сверчка, в бараний рогзапечная тоскагнёт, голосит, бесплатным поит ядом. За всё про всё —один противовес,сагиб необитаемых небес, чернильных, хрупких,дышащих на ладан.«Если бы я умел, глухарь, непременно вздохнул бы и распахнул окно…»
Если бы я умел, глухарь, непременно вздохнул быи распахнул окно,чтобы лучше услышать июльский дождь. Знаю-знаю, его октавыслишком просты для знатока, слишком однообразны, ноя и сам незамысловатей прочих, какие уж там забавы —не сложнее дождя, что идет на убыль, не лакомее обед,чем у рублёвой шлюхи. Любой человек удручён,полусчастлив, вечен.Множество есть у него пристанищ – а ежели дома нет,наживное, как говорится, дело, ножевое. Зябнут твои плечинеприкрытые, зеркало светится, на поверку ещё кривей,чем казалось вечером, простыни тяжелы сырые,и под окнами в пять утра женский голос: «Матвей, Матвей!»И секундой позже мужской, тоже отчаянный крик: «Мария!»«От первой зимы до последней зимы…»
От первой зимы до последней зимы то злимся,то спим, то юродствуем мы,и дарятся нам безоткатные сныот первой войны до последней войны,пригубишь ли, выпьешь, допьёшь ли до дна —восходит звезда, утекает она,начало любви. Середина. Конец.Кто отчим твой, старче, и кто твой отец?«Перегори, покайся, помолчи, когда в двоякодышащей ночи…»