Я добежал, слава Богу, но столько сосен вырубили в Саду, что бежать больше некуда.
Многострадальный кусок земли.
Как я понял, что нашел свое место, что здесь, в Саду, надо и оставаться, — не знаю. Почему позарился на это хилое неказистое здание? Как догадался? Думаю — история. Она застила мне глаза. Я хотел быть причастен к ней, хотя бы географически.
Станиславский, Таиров, Эйзенштейн, Художественный театр, Камерный… Мы правильно делаем, что не придаем особого значения камням, они переживут нас и так. А вот этой груде мусора, под которой я сейчас лежу, не придать значения нельзя. Это живое место, грудь его вздымается, оно дышит прошлым. Все свои передачи о режиссерах я снимал там, рядом с ними, оно еще способно защитить самого себя.
Я лежу под грудой мусора и слышу, как говорят:
— Земля здесь стоит, знаешь, сколько? Нет, его надо найти и добить.
— Что нужно подлецу?
— Никак не выживешь отсюда, как клопа. Поливай керосином, не поливай…
Они были правы, мы, клопы, бессмертны.
Я вспомнил, когда разрушали кинотеатр «Арс» на Пушкинской площади, все машины стояли, боясь измазать колеса нашей кровью… Это мы, клопы, стройными колоннами по 150 в каждой переходили дорогу к Тверскому бульвару. Нас боялись давить, чтобы не испачкаться. Мы, клопы, шли гордо, как римские легионы, и, поверьте, навстречу бессмертию. Ну не дают дожить!
Сколько раз мне угрожали, что зарежут, семью уничтожат, если переступлю порог этого особняка, сколько предлагали денег, чтобы я ушел, а я не уходил. Всё представлял — ушли бы мои предшественники, испугались?
Голодовка, взорванная крыша над зрительным залом, капитаны с Петровки, купленные и перекупленные своими покровителями, приходившие меня припугнуть, и хорошие люди, пришедшие мне на помощь: Юрский, Искандер, Ким, Серёжа Соловьёв, Володя Максимов, телевидение, радио, многие-многие.
Хорошее место — театр «Эрмитаж». Выбирая его, я понимал, что ставлю себя на низшую ступеньку иерархии московских театров. Где МХАТ — где мы? Но раньше-то они были здесь. И не стеснялись! Театр — это коврик, расстеленный в саду с тремя шутами на нем. Театру много места не нужно, но он мстит, если его пытаются согнать с этого места.
Вот чудаки, они не знали, что испугать меня нельзя. Я произношу это с интонацией Смоктуновского в «Гамлете»: «Но играть на мне нельзя». В ней не угроза — в ней мучительный укор зарвавшимся прохвостам.
В самом начале моей работы здесь нашелся директор, не злобный, но глупый, решивший выжить меня из особнячка со всеми моими фантазиями. Должна была появиться комиссия управления культуры и на месте, как говорится, собрав труппу, разобраться, что я натворил и собираюсь творить дальше.
Мои жена и дочь гуляли по саду, чтобы, взглянув на них в окно, я успокоился, если начну волноваться. Они видели, как приехал этот директор, поставил свою роскошную «Победу» у сада под большим старым дубом, вышел из машины, увидел моих, поздоровался с ними и пошел к театру добивать меня. И тут на их глазах, как в сказке, земля под дубом разверзлась, и дуб всей мощью упал на машину директора, разрубив ее пополам.
— Слушайте, — задыхаясь, сказал он мне, первому встреченному в театре человеку, — меня сейчас чуть не убило. Дерево упало на машину. Там гуляли ваши, они видели.
— Не надо вам со мной связываться, — сказал я.
И это не могло быть чьей-то выдумкой. Это всё правда.
И сейчас, лежа во сне под кучей мусора, я слышу тех, кому не удалось тогда забрать театр.
«И всё это он придумывает, черный пиар. К чему пустые разговоры об искусстве. Никакого искусства нет на земле. „Земля должна принадлежать народу“».
«Какому народу?» — думал я.
Земля должна принадлежать театру. Я всю бы ее театру отдал. Но кто ж тогда будет театрами управлять? Они подавятся ненавистью, бедные.
Меня любили, потому что я не боялся. Без хвастовства — не боялся. И всё. За меня были хорошие люди и мое собственное умение ставить спектакли.
В этом саду мы придумывали с Давидом Боровским спектакль по «Сорочинской ярмарке». Сюда бы со всей Москвы шли волы, таща за собой подводы с людьми и товарами. Каждый кусок сада был бы огорожен тыном. Наше здание на время ярмарки превратилось бы в хату, где Солоха принимала любовников. А «Ночь на лысой горе» пелась бы в Новой опере, прямо напротив моего театра.
И ходили бы счастливые парубки и девчата, заплевывая весь сад семечками. Ничего, после праздника выметем.
И звучала бы музыка Мусоргского, и ревели бы волы, и Москва, может быть, с интересом прислушалась бы к этому голосу настоящей жизни. Вот на что способен маленький заброшенный театр в саду.
Я люблю, как в детстве у деда, найти место между огородами и сараями, притащить кем-то брошенный аккумулятор для солидности, пригласить друзей, и всей шайкой сидеть на траве, прикрывшись брезентом, — ничто тебе не мешает, не угрожает.
Хорошее это место — театр «Эрмитаж».
Я придумывал всё, чтобы отбить у них желание нас уничтожить.
— Миша, — сказал мне однажды Любимов, — не геройствуйте. Сейчас другое время, никто не придет на помощь, вынесут в гробу из театра, и никто не заметит.