Было ли мне в жизни весело? Один раз, по-настоящему? Не помню. Хорошо было. Рядом с другом, рядом с отцом, рядом с любимой. А потом сразу мучительно: неужели это когда-нибудь кончится? Не обязательно счастливые концы, но надо давать надежду, надежду на бессмертие — так трудно жить, так трудно не верить.
Безголосые Монтан, Бернес — безголосые, неотразимые, дающие надежду обманщики.
Я ставлю перед собой задачу написать полную чушь. Чушь чушью и останется. Существование веселья где-то рядом я подозревал всегда. Веселья, безмятежности. Это никаким социальным устройством не уничтожить, можно только усугубить. Вымученные варьете, репризный юмор совсем ни при чем, не та тема. Я говорю про богиню Ахинею. Это богиня детства. Мы не были чересчур умными людьми, находили смысл во всем, любили дразнить друг друга: «Знаешь, брат, может, в своем деле ты и талант, но от рождения неумен, ох как неумен!»
Мы занимались только бесполезными делами. Правда, потом выяснилось, что всё, не имеющее отношения к жизни, и стало нашим главным делом, для меня — театр. Но тогда входил приятель родителей, профессор-радиоволновик, в мою комнату, брезгливо рассматривал томики Мольера, Шекспира, не глядя на меня, изрекал насмешливо: «Да-а-а, в вашем доме только театра не хватает».
Он был прав. Не хватало театра.
Пусть лжет театр, пусть лжет, чтобы в него хотелось ходить, — о вечной любви, о сплошном непрекращающемся веселье. Я согласен. Пусть крутит «Отверженных» Гюго. Всем нужен покровитель-каторжник. Пусть лжет театр. Мы и не понимаем, что нас подмяли под себя политики, что мы насквозь безнадежно идеологичны. Пусть томление, веселье, покой. Мне это уже не удастся, слишком непрост, издерган, подозрителен.
Порхание моли над искусством искусства не испортит. В конце концов, всё новое берет начало в какой-то древней забытой традиции. Фореггер — у ярмарочных французских шарлатанов с их ударами бычьим пузырем по головам, подножками, кульбитами. А Гутман…
Ах, что вам этот Гутман, ну что вам этот Гутман, каждым конферансье восхищаться?!
А ведь он рассмешил вас когда-то…
Всё началось с великого драматурга и великого лизоблюда Жана-Батиста Мольера, во всем первый, во всем шикарный. Бесстыдник.
Он брал сюжеты дворцовой жизни и быстренько, в пять дней, обозрения писал. Обозрения недолговечны. Мольеровские почему-то исключения. Мы их в собрании сочинений читаем. Но тогда куда же делись более близкие наши, с родными фигурами, типами, ситуациями?
Мольер покоя не давал. Казалось, создается вечность, а создавалось временное фуфу, подтирка с музыкой.
Раз — и готово. Можно выбрасывать. А ведь писали талантливейшие люди. Что это — самоотречение? Создать театральный момент и тут же отказаться? Или наша жизнь бедней версальской? Это просто гримаса по ходу жизни, жест, отношение, сплошное фуфу. Обозреть-оборзеть. Беззлобно-бездумно. Трёп по поводу жизни без обобщений, без вечных типов, неужели ничего не осталось? Ничего, навсегда.
Поиск смысла в пустоте, идеологические установки, но по ходу сколько театральных открытий, идей. Кипело творчество, а получался супчик, временный бедный супчик. Сами создатели, поев, тут же забывали его вкус.
Аромат исчезал уже в сумерки.
Это нервное дело — создавать обозрения. Какой-то спор с самим собой. Здесь много интуиции и очень мало литературы, сплошное самоотречение ради жадного насыщения зала. Залу был интересен только он сам, тут понимание, что аромат исчезнет в сумерки и надо торопиться. Обозрения — это бабочки-однодневки. Встретились и разбежались. Но связи могли возникнуть на долгие времена, идеи возникнуть, требующие разработки, золотая жила обнаружится неожиданно. Вдруг осознавалось сиюминутное как явление с большим будущим, обоснованно претендующее на три акта.
Из анекдота возник Эрдман. Это самое сильное чудо превращения анекдота в трагикомедию. Из истории с ливерной колбасой — самоубийство по политическим мотивам. А может быть, просто в удачном направлении запустил колбасу, и она полетела, раскручивая пространство? Возник свой прочный стиль, умение работать суммой мгновений.
Ворох исписанных, в архиве, никому не нужных бумаг. Но обучались легкости, диалогу, чепухе, стремительной реакции — всем этим обязательным атрибутам театра. Ненавидели вечность, презирали, учились скользить по поверхности, это очень трудно. Никакого психоложества. Что это означает? Человек не может по заказу лишиться психологического содержания, даже на короткое время, предполагает такое содержание и в себе подобных, но фейерверк — это демонстрация возможностей пиротехники, пиротехнического мышления.
Стоим у окна семьями и глупо на весь мир кричим «Ура!» при каждом новом рассыпающемся цветными огнями залпе, и потом еще долго впечатление отзывается во сне.
Гутман, Фореггер, Терентьев — режиссеры-фейерверкеры. Иногда мне кажется, что палить они могли без устали, был бы повод, по любому поводу. Им необходимо было действовать. Накапливали они мастерство для большой вещи? Не знаю, не знаю. Их раздражало самое понятие — «большая вещь». Только набросок, только тратить.