Тогда — справедливость, и Терентьев с его поисками беспредметного театра, где персонаж перетекает в персонаж, где звук обретает смысл, а слово его теряет, где женщина в спектакле «Фокстрот» слышит на лестнице шаги идущего ее убивать человека и, сидя у зеркала, крестится пуховкой, оставляя следы пудры на платье, где вместо объявленного ревизора возвращается всё тот же Хлестаков, тогда — справедливость, и мы поймем, что настоящие открытия делаются походя, что надо отдавать, отдавать, отдавать и по возможности — весело. Им сейчас потихонечку занимается мир, ведь он был рисовальщик замечательный, поэт особый, человек веселый, в манифесте обэриутов он назван единственным близким им режиссером.
Я учу свой актерский курс на поэтических глупостях Терентьева. «Мистер мир начал меня имитировать. За ним все летят потерентьиться и затерентеть, я не ягений, только президент флюидов».
Блестяще разыгранная жизнь — как музыкальная пьеса, стремительная, с тонким ощущением развязки. Прекрасно знал, чем ему это грозит, но заявление в партию подал в том самом городе Екатеринославе, где до революции отец его служил жандармским полковником. Тут же был арестован, припаяли дело о диверсии на химзаводе. На первом же допросе следователь ударил его лицом о стену.
Терентьев остановил допрос, сказал: «Нет, так дело не пойдет, дайте бумагу, я всё подпишу». А затем, приговоренный к расстрелу, но успевший очаровать всю днепропетровскую следовательскую братию, на вопрос — чего ему перед смертью хотелось бы? — попросил собрать весь следовательский отдел ОГПУ и прочел им полуторачасовую лекцию, как добиться любых показаний от обвиняемого без физического на него воздействия. В свое время Терентьев окончил юридический факультет МГУ. После блестящей его импровизации на вышеизложенную тему повели Терентьева вдоль длинного коридора на расстрел, но в конце неожиданно втолкнули в какую-то дверь и заперли. Расстрел был заменен лагерем.
— Что ты чувствовал, папа, когда тебя вели на расстрел? — спрашивала потом дочь.
— Невероятную легкость и ужасное любопытство.
Вот оно, обэриутское отношение, несерьезность, возведенная в абсолют, вера в абсолютное ничто и в его безграничные возможности. Терентьев был гений, это заявление неприменимо к театральным людям, бездоказательно, ну почти гений, гений жизни, потому что театр — не искусство, а всего лишь одна из форм жизни. Беззаботность, детство всё равно сменятся когда-нибудь идиотической обеспокоенностью, политическими играми, наградами, престижем, своим местом в этой жизни. А жизнь — это рваный мешок за плечами, из которого всё время сыплется тщательно спрятанное содержимое.
Лагерная бригада, приведшая в восторг Горького весельем и молодечеством на Беломорканале, — последний театр Игоря Терентьева. Хотел бы видеть, чтобы во всем мире нашлось хоть что-то более независимое и веселое, чем эта порющая чушь бригада:
И слез никаких не надо, он присылал жене лагерные рисунки, смешные рожи своих актеров, в основном уголовников. «Вот это справа — Машка, моя последняя любовь, надеюсь, ты не ревнуешь?» И смотрела на жену с фотографии малинница Машка, которой было суждено дать последнее убежище замечательному режиссеру Игорю Терентьеву.
— Каким, вы думаете, будет конец вашей жизни? — спросил меня журналист.
Я хотел бы художником быть здесь, а жизнь окончить бомжем в Париже. Что может быть лучше, чем дремать на скамейке под мостом у Сены? Перспектива быть съеденным крысами в тюрьме, а такие легенды долго ходили о кончине Хармса, никого не порадует. Но это глупо, не по-обэриутски заглядывать так далеко, надо оставить Господу место для импровизации. Сдуем пену, Зерчанинов, и закончим эту книгу. Твое здоровье.
Витя Куза в сандалиях на босу ногу
Часть первая
Проделки «Букиниста»
Запах книг не вытеснит запаха цветов. Тем более одной книги. Тем более тридцати поутру срезанных роз кремового цвета.
Мальчик нес влажный, покалывающий пальцы букет. Нес ей.
Количество цветов произвольно. Почему-то он решил — пусть будет тридцать. Полураспустившиеся бутоны доверчиво смотрели в лицо. Мальчик смущался и откидывал назад голову, отчего вид приобретал высокомерный.
На пути к ее дому пересек сквер, обогнув беседку-раковину для духового оркестра, перебежал трамвайные пути и снова и снова скользнул взглядом по витрине книжного магазина, за углом от которого жила она. Утренний свет ложился на стекло витрины, оно лоснилось от чистоты и блеска, а книги за ним казались еще древнее. Имя тому магазину — «Букинист».
Взгляд сверху
Здесь позволяли рыться в книгах. Здесь позволяли выбирать.
Единственная преграда, толстая, похожая одновременно и на камыш, и на хвост пуделя веревка, отбрасывалась и — милости просим!
Дальше всё зависело от техники принюхивания, ощупывания, попросту — от интуиции.
Прислушивается кассирша: что за свист?