«Кого мне больше жалко? — думал он. — Золотобородого или Гамлета? Кого?»
Ему даже показалось, что Гамлет нет-нет да и оглянется на старика из первого ряда, или это артист старался овладеть вниманием зрителя?
Зачем стараться, когда старик и без того сидит неподвижно и прямо, как наваждение, и там, на сцене, чувствовали это и пытались воздействовать на него всем, чему их учили. Но только один-единственный раз старик шевельнулся и, не поворачивая головы, сказал о Гамлете: «Наш хороший простой советский парень».
В антракте они остались сидеть, и, подперев рукой щеку, старик говорил глухо:
«Я снова в дураках, ведь всё в порядке, ты чувствуешь, насколько всё в порядке? Ну, не звучат стихи, но кто сегодня помнит, как они могут звучать? А то, что ходят напыщенно, не трагически, а именно напыщенно, зритель простит — потому что кто видел Коонен в „Федре“, кроме старого дурака из первого ряда? И вообще, рвать в клочья таких знатоков-любителей, как я! По ветру их, по ветру! Но он-то всему этому учился, ну, они — неучи, но он-то? Таиров говорил об особом жесте в трагедии: „Персонажи трагедии как бы ощущают силу земного притяжения!“ Вот как он говорил! А здесь, ты разве не чувствуешь, как аромат послеобеденной отрыжки витает над сценой? Таиров писал об актере, освобожденном от пут быта, о новой, другой реальности — реальности театра. Ну, они могут не знать об этом, неучи, дети, но он, он! Его надо было бы уничтожить как лжесвидетеля!»
Заметив, что к нему начинают прислушиваться, старик замолчал.
Куза продвинулся ближе:
«О ком вы всё время говорите? Кто это „он“?»
«Он — это мой брат».
Черное, ваксой вымазанное лицо склонилось над ними, хриплый, взволнованный тенорок говорил с оттяжкой: «Я-я-я прошу-у-у вас неме-е-е-дленно покинуть театр!»
«Постыдитесь мальчика. Мы купили билеты».
Тенор набирал высоту:
«Если вы не покинете! Наш режиссер сказал, что спектакль продолжен не будет! Я прошу вас! Деньги вам возвратят!»
Антракт закончился, но свет не убирали, для столпившихся в проходе людей черномазый разыгрывал дивертисмент.
«Немедленно уходите, немедленно! Старый человек, не заставляйте людей ждать!»
Золотобородый поднялся с места и, покорно взмахнув рукой, пошел к выходу, Куза за ним, администратор за Кузой, раздаривая улыбки садящимся. На пути им попалась Валечка и метнулась в сторону, пропуская; Куза слышал, как спросили ее:
«Кто это? Пьяный?»
И плачущий Валечкин голос ответил:
«Какой он пьяный? Просто больной человек!»
«Неужели впустили сумасшедшего?»
«Ну, впустили, вам-то что?! Он — чудесный старик».
В фойе администратор бросился к той самой, кожаной, двери, и тотчас из нее вышел высокий полный человек и направился к ним.
«Миша, — сказал он, — зачем ты пришел, Миша? Тебе нельзя».
«Боишься меня?» — спросил золотобородый.
«Мишенька, тебя подвезет мой шофер, а я приеду после спектакля».
«Ты — лжесвидетель, — сказал старик. — Гнусный и подлый лжесвидетель!»
«Хорошо, Миша, хорошо. — Тут полный заметил Кузу и спросил: — Ты с ним, мальчик?»
«Да».
«И покупал билеты ты?»
«Да, я».
Тогда человек, лицо которого казалось мальчику на протяжении всего разговора уже виденным где-то, сказал:
«Нельзя быть равнодушным в твои годы, надо думать, что делаешь, надо жалеть психически неуравновешенных людей».
«Он нормален, абсолютно нормален!» Куза понимал, что если не остановить, он бросится на этого элегантного старого господина и стряхнет с него весь лоск, всю элегантность, и выцветшие голубые глаза его Куза ненавидел.
«Пойдем, пойдем, он прав». Золотобородый легко подтолкнул мальчика к выходу.
«Я заеду к тебе сегодня», — донеслось из фойе.
«Он прав, — повторил на улице старик. — Мне забывать не должно, что я прежде всего математик, великий математик…»
И он, как бы потеряв мальчика навсегда в темноте летнего вечера, ускользнул со всеми своими догадками, озарениями, болезнями. А мальчик стоял у театра, отягощенный раскрывшейся тайной, и за спиной его на большом репертуарном щите еще можно было разглядеть, приблизившись, три слова: «Главный режиссер Б. Л. Савицкий».
Часть вторая
Как играть трагедию
И Куза заболел. Как будто прорвалось звено в цепочке летних дней, и пустоту надо было заполнить.
Вместе с золотобородым ушли ответы на незаданные вопросы, ушло и беспокойство. А неясная обида помучила немного, чтобы смешаться с болезнью.
Теперь он лежал на высокой родительской подушке, гордо сознавая границы собственного тела, с его особым климатом и теми крошечными облачками забытья, после которых выступали слезы.
И что ему, отделенному болезнью, борьба между августом и подступившими с моря осенними ветрами?
Чьей-то уверенной рукой начертаны карты древнего мира, оставленные ушедшей мамой. Мама — историк, но это не значит, что Куза любит историю, просто он всегда во время болезни рассматривает — если не каштан за окном, то эти карты. Они, как болезнь, в бесконечных черточках и курсивах.
«Понт Евксинский, Понт Евксинский… Камерный театр, Камерный театр… При чем здесь Камерный? Черное море называлось Понтом Евксинским, наше море, я знаю».