…Да, я не любил Камерный театр, как всякий не очень крепкий рефлексирующий человек, я предпочитал другие лекарства, не столь пряные, изысканные, как Камерный, с его особым репертуаром, женственным героем-любовником, с его странным пафосом, да, да, меня пугал этот пафос, возвышенный настрой актерских душ, всё это казалось алхимией. Мне нравился Мейерхольд… Ну, это другая тема, как-нибудь в другой раз. Мне нравились тогда парады, спортивные представления, цирк. Я хотел видеть мускулатуру актера, целесообразность каждого его движения. Мне казалось, что спасение возможно и для меня… А на Камерном мне становилось почти дурно от полного ощущения нереальности происходящего, хотелось встать и обвинить в фальши, но великая Алиса, но безукоризненная, совершенная работа Таирова! Я ругался с братом, клялся не приходить, с наслаждением смотрел в Мастерской Фореггера (было и такое чудо в Москве) пародии на Камерный, но всегда поражался терпению и воле Таирова. Им руководило стремление к красоте, к красоте как высшей истине театра. Презрительная кличка „Эстет“ его не обижала, он был слишком занят, чтобы расслышать ее. И еще мне говорили — он был добрым. А великий Мейерхольд… Ну, это другая тема, когда-нибудь…»
Сходя по крутой тропинке с обрыва, они поднимали ногами такую пыль, что казалось, приближается к морю меняющее форму облако, которое несут на себе, время от времени что-то внутри помешивая, два непонятных существа.
Обещанная золотобородым бухточка открылась перед ними.
«Если я дошел и не умер, — смеясь, произнес старец, — грех не искупаться, вода, я думаю, теплая необыкновенно!»
Он разделся быстрее Кузы, ни капельки не стыдясь своего тела, и, сделав несколько шагов по воде, пошел и поднялся на плоский, покрытый мхом камень.
Тонкий-тонкий, не прикрытый спасительным тряпьем старик. Стоял и смотрел. И тут, как маленькая мартышка, завозился Куза, будто его завели и подбросили. Он сделал двойное сальто, походил на руках, в три прыжка с разбега покорил значительное расстояние, зачерпнув песок в трусы, и всё это с тайной надеждой, что золотобородый заметит. Золотобородый заметил, но не успел рассмеяться, потому что необъяснимо для них появилась на обрыве и направилась к бухточке колонна, состоящая из двух десятков детей и рослого мужчины в спортивном костюме. Дети опирались кто на костыль, кто на палку, мужчина даже вел одного совершенно счастливого мальчика, поддерживая за плечи, и видно было, как ужасны ноги поддерживаемого, буквально высохшие до кости.
Куза подбежал к старику. Его колотило от внезапной перемены событий. Дети приближались, оживленно разговаривая, как любые предчувствующие купание дети.
Старик обнял Кузу:
«Прости, я не знал. Здесь, вероятно, недалеко санаторий для больных детей… А буйствовал ты на берегу замечательно, я видел. Но мы в изящных беседах забыли, что есть несчастные, и наказаны».
Великий математик
Все последующие за этой прогулкой дни Кузе казалось, что золотобородого подменили.
На расспросы о Камерном он отвечал:
«Это не к добру, вы сами видели, я не могу».
Даже облик его менялся. Что-то неопрятное, какие-то признаки разрушения появились в Михаиле Леонидовиче. И так беспомощно перемещались его ладони вдоль одежды во время разговора, будто ими он хотел прикрыть всего себя, исчезнуть.
После ссоры с воровкой-соседкой он стал ничей. Так, какой-то неухоженный старик.
«Проходите, проходите, — говорила Гуськова, открывая дверь. — Ваш-то сегодня суп пытался сварить, смехота! Кушайте на здоровье!»
Старика не было видно из-за письменного стола, когда Куза вошел; сидя на корточках, он шарил вокруг, искал что-то в очередной раз закатившееся.
«Я никогда не думал, — сказал он, подымаясь, — что мне придется прощать плохих людей только потому, что я не могу обойтись без их помощи. Трудно рассчитывать на себя! Да вы сами видите…»
«Мы с Ириной всё сделаем», — Куза поспешил поднять с пола свечу и брюки золотобородого. Старик постоял неподвижно, потом буркнул что-то и повернулся к мальчику:
«Неужели вы не понимаете, что это его козни? Им затеяно».
«Кем?»
Куза вдруг ясно ощутил, что в комнате двое, он и золотобородый, и не так уж она велика, эта захламленная комната. Вот так всегда — приходишь к старому человеку с простым вопросом, всё обыкновенно, а отвечает тебе как бы рой голосов, сидящих в нем, какие-то призраки, прошлое… Стало страшно.
Но золотобородый и сам заметил волнение мальчика, взял будильник, стал поспешно заводить, и равномерные щелчки поворотов успокоили обоих.
«Какое сегодня число?» — спросил Савицкий.
«Пятое июня».
«Ты давно не был в театре?»
«В театре?»
«Да. Хочешь пойти со мной? Кто знает, может быть, нам повезет?»
«Хочу, конечно».
Если бы Куза знал Савицкого дольше, он бы заметил, что степенные приготовления к походу в театр выдавали волнение куда больше, чем суета. И вообще старик преображался.