А собачье время летит так же быстро, как и у людей. Микки Второй, сам того не заметив, стал солидным взрослым псом, но только внешне, потому что в душе он по-прежнему оставался щенком, и восторги у него были щенячьи, и огорчения. К примеру, он мог весь день грустить, что задевалась куда-то его кость, хотя он сам же ее запрятал у ножки дивана — но забыл, потому что память у него была тоже щенячья.
Его любили. Правда, с оттенком некоторого сожаления, как дурачка, обделенного от природы умом. И очень боялись, как бы он не сбежал: ведь, говорили, пропадет — совсем он не приспособлен к жизни.
А он и не думал удирать. Ему и в голову не приходило, что такое возможно. Он прекрасно себя чувствовал за зеленым высоким забором и считал, что это и есть весь мир.
Они даже поражались, почему он такой нелюбопытный. И вспоминали Микки Первого, который…
О, Микки Первый — это была личность! В поселке его знали все. С ним постоянно случались какие-то приключения. Не столько даже потому, что он сам к ним стремился, сколько из-за его образа жизни, не очень, надо признать, размеренного. Хотя он рос в том же доме, с теми же людьми, что и Микки Второй. Но судьба его сложилась иначе.
…Это было двадцать лет назад. Микки попал к людям сравнительно молодым, но уже самостоятельным, отвечающим за все свои решения и рассчитывающим только на себя. Людей такого возраста называют средним поколением, несущим двойную ответственность, потому что, с одной стороны, они опора своим детям, а с другой — престарелым родителям. В этом возрасте люди набирают наибольшую силу — это, можно считать, их пик.
И это очень счастливое время, если только не думать тогда, что сейчас вот ты на вершине, а потом будет только — с горы. Микки Первый попал в эту семью не случайно. Собака была им очень нужна. Правда, породу они тогда не обговаривали: боксер так боксер — неважно, лишь бы сторож, лишь бы бабушка не боялась оставаться одна с пятилетней внучкой в дощатой даче, которую они недавно приобрели вместе с участком в десять соток, где, кроме бузины, ничего не росло.
Они жили там зимой, и осенью, и весной, и летом — старая женщина, девочка и щенок. Сколько точно времени прошло, Микки не знал, но ему казалось — долго, чуть ли не полжизни. Во всяком случае, это был очень важный период для него — становления, закаливания характера. Осознания ответственности, долга и обязательств своих перед людьми. Он чувствовал себя в этом доме не игрушкой, не забавой, а защитником. Он слышал, как говорили: у боксеров мертвая хватка. Да, совершенно верно. Он знал уже страшную силу своих челюстей, и окрестные псы ее тоже узнали.
Они поначалу пренебрежительно отнеслись к нему. Смеялись над его уродливой, им казалось, внешностью. Боксеров они раньше никогда не видели, и его курносость, обрубленный хвост, тигровая масть — все это казалось им неприличным, диким, и они издевались над ним.
Он какое-то время терпел, страдал, хотел объясниться с ними по-хорошему. Но однажды… О, какое это было сладостное чувство — бешенство, захлестнувшее его горячей волной, почти до слез, до спазма в горле, — и мгновенная решимость, мгновенный прыжок к ближайшей жертве, секунду назад еще ухмыляющейся, упивающейся безнаказанными издевками.
Какое облегчение, какое мстительное удовлетворение испытал он, когда отвалился от поверженного противника и медленно, нарочито медленно прошел под взглядами своих врагов, чувствуя спиной, затылком их ненависть, но в то же время робость, усмиренность, сломленность и уже подлую рабскую готовность их ему служить, потому что он оказался сильнее.
Но когда он дошел до ворот своего дома, чувство торжества сменилось в нем какой-то подавленностью, точно не он подмял под себя своего врага, а его подмяли, — и пусто, тоскливо стало внутри. Он сел на крыльцо и вдруг почувствовал, что дрожит.
Такое случалось с ним потом не раз: пережитое волнение отзывалось после слабостью, дрожью и какой-то непонятной тоской. Он вообще был по натуре впечатлительным и даже сам удивлялся иной раз, как быстро сменяются у него настроения. К примеру, при всей своей деликатности, он мог вдруг ни за что ни про что надерзить хозяевам, огрызнуться на самый безобидный вопрос, хотя после чувствовал себя очень неловко. Или, будучи от природы обязательным, верным, вдруг на сутки куда-то пропадал, а возвратившись, вел себя просто даже нагло: отъедался и заваливался спать. В такие черные дни он сам себе бывал противен, но держался так, будто хотел сказать: «А пропади оно все…» И с расспросами приставать тогда к нему было бесполезно.
Отчего это на него вдруг находило? Он и сам вроде не понимал. Просто, можно сказать, накатывало. И уже никакие запоры, запреты не могли его удержать. Он стекла бы вышиб, сквозь огонь бы прошел — ничто бы его не остановило.
Но появилось все же такое в его характере не вдруг, не без причин. Не потянет просто так на бродяжничество воспитанного породистого пса. И сваливать все на дурное влияние окрестных дворняг тоже неверно. Нет, как ни грустно об этом вспоминать, виноваты были сами люди. И вот почему…