Ему в голову не приходило с ней спорить, так сказать, из-за принципа. Он ей подчинялся, нисколько не ущемляя своего самолюбия. Даже, можно сказать, с радостью, что вовремя сумел подладиться под ее желание, угадать его. Втайне он сознавал ее слабость, шаткость и опасался, что она сама себе навредит, а его в этот момент не окажется рядом. В своей силе, способности прийти ей на помощь он не сомневался. Его только несколько смущало, что он недостаточно взросло выглядит. Такое у него было лицо, точнее, выражение. Он глядел на себя в зеркало и злился. Особенно губы его раздражали, совсем как у школьника. «Недотепа», — презрительно сам себя обзывал, имея в виду, правда, чисто внешнее впечатление. О своем же характере, мужественности, выносливости он был достаточно высокого мнения. Но ему нужно было одобрение Татки, ее поддержка, тем более что он нередко попадал впросак на глазах у своей избранницы. Да, по пустякам, в ситуациях глупейших, но это и мучило.
Однажды они гуляли в жесточайший мороз, Татка явилась в шубе, в шали, как куль, закутанная, и все равно ему показалась прекрасной, стройной. А он только успел уши у своей ушанки опустить, как она прыснула. «Ты похож на грустного ослика», — еле выговорила сквозь смех. Он небрежно снял с головы шапку, поднял уши, веревочки наверху завязал, снова надел. Они гуляли. Мороз был прямо злодейский, градусов сорок, но он делал вид, что не чувствует, как уши дерет, старался отвлечься, хотя казалось, что вот сейчас уши просто отвалятся.
Они гуляли. У него с собой было пять рублей. Он предложил в кафе зайти: только, сказал, мороженое не будем заказывать, ладно? Она улыбнулась.
Ему представилось, что уши у него сделались как два огромных крыла и пылают факелом.
Вошли, разделись. Он помог ей снять шубу. «Ой, — она вскрикнула, — Митя!» Он стоял перед ней столбом, про уши забыл, уже их не чувствовал. «Молодой человек! — позвал его пожилой гардеробщик. И крякнул: — Эх, молодежь, — схватил за рукав пробегающего мимо официанта. — Боря, водки скорей! Обмороженный, растереть надо».
Татка тоже хлопотала, участливо что-то советовала, но все это было нелепо, стыдно. Еще нелепее, что наутро к хирургу отправиться пришлось. Вот так закончилась их романтическая прогулка.
Вообще держаться при ней достойно, солидно не получалось. С ним обращались как с мальцом, пихали, гнали, что в ее присутствии было нестерпимо. А он в ответ нахальничать не умел. В кинотеатре на их местах расселись какие-то, он пытался объясниться, билеты совал. «Да что ты пристаешь, вон свободных мест сколько…» И он, оскорбленный, изнутри клокоча, ушел от этих наглецов ни с чем.
Она видела. А он не знал, как перед ней оправдаться. Не мог еще объяснить, что не от слабости сдается. От брезгливости. От гордости. От сознания некоего превосходства, которое другим в глаза не тычут, которое скорее даже скрывают, но оно, это сознание, не позволяет себя ронять. Он не любил кафе, куда врываться приходилось по-бандитски, кого-то отжимая, сминая, не любил мороженое с намешанным в него вареньем, не любил толчею у касс, гуляние по фойе перед началом сеанса, взгляды, прощупывающие соседей, — надо было скорее нарастить шкуру потолще, чтобы все это выносить.
Он догадывался, что, вероятно, имелись какие-то издержки в его воспитании. Припоминались вскользь брошенные замечания мамы, отцовский насмешливый взгляд, их словно бы лишь из озорства, не всерьез, реплики.
Как-то шутливо он упрекнул их за одну такую, мол, даже как-то и не по-российски, отец промолчал, а мать ответила, что с возрастом устаешь от болтовни, а что касается российских обычаев, то сын, верно, имеет в виду тот интеллигентский круг, где люди образованные дышали культурой, а не хватали урывками, не выплескивали друг перед другом торопливо то, что не успели переварить.
«Да, мы неучи», — подтвердил отец, и, как понял сын, совершенно серьезно. «И ты?» — он все же спросил. «И я, — отец ответил, продолжив: — Жуть берет, как наши знания приблизительны, рыхлы. Нет основы. И уйма времени упущена зря». Сын слушал. «А хуже всего, — отец говорил, — наше безалаберное попустительство собственным слабостям». — «Чье?» — сын встрял. «Мое, твое, — отец уточнил, показалось, с раздражением, — и вошедшее в привычку, почти узаконенное. В школе, институте, на работе, дома. Понятно? А что касается твоего замечания о российских обычаях, то, считаю, тебе прежде всего следовало бы знать, интересоваться традициями русской интеллигенции. Общение же между людьми теперь, мне думается, обеднилось, обесцветилось от того, что иметь собственную позицию и обосновать ее серьезно стало считаться как бы необязательным. А обмен фразами — занятие пустое. То есть к чему я тебя призываю: нужно в себе самом накопить нечто, что было бы интересно услышать другим».
Сын встал и щелкнул каблуками, осклабясь. Но успел заметить взгляд отца, обиженно-разочарованный.