Но вот удивительно — кроха, а характер такой, что и не подступишься. С хозяйкой, Еленой Дмитриевной, Шура сразу поладила, с хозяином — ну с тем и вовсе просто: что дадут, то и ест, улыбается рассеянно, кивает; но зато трехлетняя Настенька ни в отца и ни в мать, видно, пошла. Насупленная: сидит молча и глядит в угол. Шура с ней заговаривать пробовала — молчит. Выйдут гулять — Шура Настеньку крепко держит, но сквозь варежку розовую никакого к ней в руку точно и не идет тепла: будто не девочку живую ведет, а куклу.
Дети в сквере играют все вместе, а Настенька опять насуплена, опять одна. Шуре и обидно за нее, и готова уже вот-вот рассердиться: шлепнула бы пару раз — иди, играй, да если бы была своя…
Ну а так… Шура Настеньку купала, кормила, одевала, целыми днями они были вдвоем. Родители придут, перед сном поцелуют дочку, а иной раз и вообще появляются, когда Настенька уже давно спит.
Так и жили, дни, месяцы. Шура с каждой получки обновку себе покупала: из деревни приехала, совсем, можно сказать, голая была. А теперь, как выходной, ходила по магазинам, облюбовывала, высматривала, а про завтрашний день вроде и думать ничего не хотела. Была она, тогда говорили, темная, хотя от природы, наверно, и не глупа.
И с чудесными густыми золотистыми волосами. Хозяйка, женщина понимающая, восхищалась: «Ах, Шура, какие у вас волосы!..» А та только отмахивалась: заплетет их туго-туго в косу и под платок запихнет. Круглолица, с ямочками на щеках, со вздернутым носом — известный русский тип. И смешлива, и вроде вполне всем довольна, а одна-одинешенька на свете. Только тетка осталась, сквалыга: комнату в Москве имела, а племянницу вот родную не пустила к себе.
Шуре в то время пошел уже двадцать третий год, и должна была бы она, казалось, о будущем своем подумать. Но нет, не думала. Удовлетворилась, получалось, вполне существованием при чужом доме, с чужим ребенком, радуясь, что сыта и в тепле, — и, чтобы это понять, надо знать, ч е г о она, Шура, перед тем натерпелась, как наголодалась и намерзлась, и время, конечно, должно было пройти, чтобы она отошла, — и немалое время.
Впрочем, восстанавливалась Шура быстро. Что и говорить, молодой организм. И ей нравилась чистота, она прямо-таки удовольствие получала, выдраивая, блеск наводя на чужие вещи; а, собственно, она и не задумывалась, что все это — не ее.
Убиралась и пела песни. Настенька, немного подросшая, слушала, не сводя с Шуры зеленоватых, не по возрасту серьезных глаз. От вечных простуд и лихорадок Шура ее выходила. Родители, конечно, были довольны. Ну а Настенька — она теперь сама вцеплялась Шуре в руку, когда они выходили гулять.
На улице, да уже и в доме ощущалась ранняя мартовская весна. И в щель раскрытой форточки проникал ее запах и солнечный трепещущий свет, и Шура говорила: «Дыши, Настенька» — и сама втягивала ноздрями этот удивительно свежий, острый, странно тревожащий весенний дух.
У Шуры были теперь шнурованные ботинки с серой, под мех, опушкой — парадные, и солидное зимнее пальто с воротником «кролик под котик», и такая же шапочка, а не как раньше — грубый серый платок.
Шла во всех этих обновках, жмурясь на солнце, по мартовской весенней Москве, улыбаясь чему-то полными, слегка, казалось, расплющенными губами, а рядом, вцепившись ей в руку, семенила Настенька.
Однажды какой-то мужчина, которого, впрочем, Шура встречала у сквера уже не раз, сказал: «Какая милая у вас дочка». И Шура, не замедляя шага, не останавливаясь ни на мгновение, ему улыбнулась. Но хотя они очень быстро прошли, Настенька успела обернуться, выдернулась из-под Шуриной руки и крикнула мужчине вдогонку: «Я не дочка!» А Шура, сама не сознавая, что делает, вдруг больно дернула девочку и шлепнула ее со злостью — это было настолько неожиданно, что Настенька даже забыла заплакать и худенькое ее личико еще больше, казалось, вытянулось от удивления.
Но и сама Шура была не меньше удивлена. Пожалуй, даже слово «удивление» не очень тут и подходит. Она была ошарашена, она была в отчаянии! Она сама не понимала, что на нее нашло. Но смутная догадка, что произошло это не случайно, что что-то подспудное, тайное нагнетается в ней, о чем она еще сама не имеет представления, мешало этот эпизод забыть. Наверно, то был какой-то зловеще-таинственный сигнал — предвестник будущих событий. И хотя Шура старалась выбросить это из головы, забыть, тем не менее она теперь чего-то ждала и не могла скрыть от себя свое ожидание…
Ей исполнилось двадцать четыре, как вдруг неожиданно умерла тетка. А ведь еще с неделю назад двадцатку пожадничала Шуре одолжить — вот она, жизнь!.. Но Шура плакала совершенно искренне над теткиным гробом, плакала, как плачут простые люди над покойником, каким бы он ни был при жизни, когда слезы вызваны и страхом перед смертью, и своеобразным уважением к ней, и причитанья, вздохи эти приносят почему-то облегчение: может, оттого, что считаешь выполненным свой долг…