Рушился и прекрасный миф, родившийся некогда в волошинском Коктебеле, на берегу моря. Между Сергеем и Мариной разрасталась пропасть, игнорировать которую становилось уже невозможно: «…семейного уюта, круга — нет, все разные и все (и всё) — врозь, — признавалась Цветаева Наталье Гайдукевич летом 1934 года, — людям не только у меня, но и у нас не сидится (никакого
Постоянное сопротивление дочери, оскорбительность ее тона и почти полное устранение от домашних хлопот приводят Марину Ивановну на грань нервного срыва. И она вспоминает: сколько раз ей самой хотелось уйти — на волю, принадлежать только себе. Как хотелось! Просто — блаженного утра, без кухни и рынка, без обязательств перед кем бы то ни было… Почувствовать себя на полной свободе! Но чувство долга — то, чего она совсем не видит у дочери, — всегда пересиливало. «Семья в моей жизни была такая заведомость, что просто и на весы никогда не ложилась», — пишет она Буниной. Теперь ей уже кажется, что она всю жизнь рвалась из семейных пут. Может быть, думает она теперь, вспоминая свою увлеченность Родзевичем, надо было тогда решиться уйти, — «они без меня были бы счастливы: куда счастливее, чем со мной! Сейчас я это говорю — наверное. Но кто бы меня — тогда убедил? Я так была уверена — они же уверили — в своей незаменимости: что без меня умрут. А теперь я для них — особенно для С., ибо Аля уже стряхнула, — ноша. Божье наказание. Жизнь ведь совсем врозь. Мур? Отвечу уже поставленным знаком вопроса. Ничего не знаю. Все они хотят жить, действовать, общаться, “строить жизнь” — хотя бы собственную…»
Этот стихотворный набросок, так и оставшийся неоконченным, появился в цветаевской рабочей тетради летом того же 1934 года.
Никогда прежде Цветаева всерьез не жаловалась на здоровье. Правда, время от времени ее мучили долго не проходившие нарывы (видимо, то, что мы теперь называем фурункулезом), она относила их на счет малокровия и скверной пищи; в июне 1934 года ей даже прописали курс уколов в бесплатной лечебнице для безработных русских. Но в ноябре того же года она впервые в жизни ощутила сердце, стала задыхаться при ходьбе, даже на ровном месте.
«Мне все эти дни хочется писать свое завещание, — читаем в ее письме Тесковой 21 ноября. — Мне вообще хотелось бы не-быть. Иду с Муром или без Мура, в школу или за молоком — и изнутри, сами собой — слова завещания. Не вещественного — у меня ничего нет — а что-то, что мне нужно, чтобы люди обо мне знали:
Марк Слоним вспоминал об одной из встреч с ней в 1934 году в парижском кафе. «Я никогда не видел М. И. в таком безнадежном настроении. Ее ужасали наши речи о неизбежности войны с Германией, она говорила, что при одной мысли о войне ей жить не хочется. “Я совершенно одна, — повторяла она, — вокруг меня пустота”. Мне показалось, что она не только болезненно переживала свое отчуждение, но даже готова была его преувеличивать. Я это сказал, повторив ее же слова о “заговоре века”. Она покачала головой: “Нет, вы не понимаете”. И, глядя в сторону, процитировала свои незнакомые мне строки:
И прибавила: “Вера моя разрушилась, надежды исчезли, силы иссякли”. Мне никогда не было так ее жалко, как в тот день…»
Слоним думает, что Цветаева говорит о своем отчуждении от эмигрантской среды. Нет, это ей было переносить куда как легче. В отчаяние, которое действительно заслуживает этого слова, могут ввергнуть только отношения с самыми дорогими нам людьми.
В сентябре 1934 года написано стихотворение-молитва — безысходный «Сад»: