Господи, ведь неспроста ты сохранил мне жизнь и поместил сюда, в этот запах, запах деревянного дома, очнувшегося после зимы, запах забытый, запах знакомый, родом из детства, я и сам вырос в таком вот доме (почти с рождения и класса до девятого родители сбагривали меня на все лето к бабушке-дедушке в деревню под Серпухов)…
Господи, как же давно это все было, будто бы и не со мной…
Я оперся о кровать, под моей тяжестью резко скрипнула половица.
Я испугался, и, словно ожегшись об пол, поднял, как аист, все еще продолжающую предательски трястись ногу.
Глаза-то мои на месте, и они хорошо видят, еще раз мой тебе низкий поклон, Господи!
На стене, обитой вагонкой, висит детский рисунок. Девочка с огненно-рыжими волосами держит мяч, внизу, под ее ножками в зеленых башмачках, голубым карандашом размазано море.
А для тех, кто не понял, крупно, черным фломастером сверху было подписано: «Море».
Да, я знал этот рисунок всегда, всю свою эту и все свои предыдущие жизни!
У меня никогда ничего не было и нет, кроме этого пожелтевшего листа бумаги формата А4.
И никогда больше не будет.
Господи, ты так испытывал меня, швырял, топтал в темноте, душил в зеленой пучине, в небытии, но я прозрел, я выплыл, назло, вопреки, Господи, не оставь нас больше, я твой, делай со мной что хочешь, только эту девочку больше не тронь!
Господи…
Не смея пошевелиться, так и застыв на одной ноге, я беззвучно рыдал…
И мне не было стыдно от своих слез.
Они, очищающие, кристальные, как тот наш родник, будто разом хлынули из глаз, которые видят, из ушей, которые слышат, из носа, который так остро, так жадно ощущает сейчас все запахи вокруг.
Я не смог разрыдаться тогда, перед тем как решился на эту мерзость, не смог, потому что был во тьме, потому что собственную разобиженную гордыню принял за единственно верное!
Я струсил, я просто нажрался украденных в больничной аптечке таблеток, да, теперь я точно все вспомнил, я предал себя дважды: и потому, что задумал такое, и потому, что так и не смог…
Но почти все время я слышал ее голос, и я воспринимал его как нечто совершенно естественное, как голос внутри меня, как будто он мой, как будто он морок, а он был и в самом деле, и это был голос Алисы, это она спасла меня, иначе как бы я мог еще здесь оказаться?!
За стеной что-то с грохотом упало на пол.
Похоже, мне действительно пора туда заглянуть…
Я ведь не третье лицо, не надо так со мной, господин профессор, зря вы так словами сорите, мы ведь даже толком и не знакомы!
В уголке комнаты стояло старенькое трюмо.
Вытягивая и разминая поочередно то одну, то другую ногу, я понял, что могу нормально ходить.
Трясучка тоже потихоньку отступала.
Не жрал давно, вот и ослаб организм. А есть-то, кстати, совсем не хотелось, запах бабкиного супа, навязчиво тянущийся из глубины дома, вызывал, скорее, отвращение.
Да, подтравился организм, ясно дело.
Я на цыпочках подкрался к зеркалу. То ли зеркало такое мутное, то ли вправду зеленоват я. На мне футболка и трусы, а джинсы кто-то снял.
Она?! Стало и неловко, и приятно одновременно.
Ну она, конечно, не профессор же будет с меня штаны снимать…
И кто б поверил, что у меня с ней секс-то был всего один-единственный раз?!
Чей это дом?
Ведь тут отец ее живет, а она, горе мое, счастье мое, до сих пор об этом не знает!
И куда она делась? Может, сидит где-то у апрельского костра и думает, что делать, как жить дальше.
А мне и думать больше не надо, а то вон до чего уже додумался…
Под трюмо я заметил железный горшок.
Ее, наверное, детский.
Вот так она берет и знаки мне везде, где можно, оставляет, и глупо и трогательно аж до дрожи…
Я осторожно достал горшок, внимательно рассмотрел желтую крышечку с облупившейся вокруг ручки краской и, стараясь быть как можно тише, сделал то, о чем давно просил мой организм. Ну в самом-то деле, не у бабки же спрашивать, где тут можно пописать!
Теперь осталось только найти свои штаны.
Профессора я в силу недавно услышанного теперь презирал не меньше, чем он меня, но вот перед Алисиным отцом в одних трусах и майке было бы как-то уж совсем несолидно нарисоваться.
Искать долго не пришлось, джинсы висели на кресле, еще чуть влажном после зимы, с выцветшими цветами на коричнево-бордовой обивке. Старую мебель ведь любят из городских квартир на дачу свозить. Может, когда она была маленькой, то любила, свернувшись калачиком, смотреть «Спокойной ночи, малыши» именно в этом кресле, и поэтому его поставили в эту, ее комнату.
Я даже и не сомневался в том, что это Алисина комната!
На полочке трюмо я разглядел колоду пухлых старых карт, пустые флакончики духов, не помню, как они называются, но у моей мамы тоже такие были когда-то, одни ландышем пахли, а другие, глубокие, густо-желтые, – чем-то терпким, восточным.
Если б это была не ее комната, весь этот хлам давно бы снесли на помойку, а для нее это не хлам, это часть ее самой – ну что я, Лису, что ли, не знаю!