Пашка сделал протестующее движение. Тётка спокойно и обречённо махнула подрагивающими пальцами.
– Цирроз…
Через месяц Пашка вернулся в Воронеж.
Похоронили тётку рядом с сестрой, его мамой. На фотографиях они были молодыми, лет тридцати. Обе беззаботно солнечно улыбались и были похожи друг на друга до судорог в горле.
Дома соседка отдала Пашке завещание и… сберегательную книжку на его имя.
– Оказывается, всё это время она копила твои переводы! А я-то, дура старая, думала, пропивала всё! Век живи… – она вдруг заголосила. Изливались бабские слёзы с воплями и по ушедшей соседке, и по своему незадачливому внуку Шурке, и по Пашке-сироте, и по паскудной жизни вообще! Пашка тоже не удержал слёзы, представив, чего стоило все эти годы жить его тётке впроголодь…
– Она отошла под утро, на рассвете. Последние её слова были: «Передайте Пашке…» Потом еле услышали: «Любила его, отталкивала! Специально! Жалела…» Потом, когда уже совсем отходила, задыхаясь, шептала что-то одно и то же, пока не затихла. Толком так и не разобрали, какое-то «Иги, иги, иги!..»
– Беги… – Пашка сглотнул слезу.
– Что, что?
– Неважно, так…
Вечером Пашка наглухо закрыл все ставни, словно глаза дому-покойнику. Набросил навесной замок на дверные петли. Ключ и котёнка Иннокентия отдал соседке. Расцеловал бабку Дусю на прощание и поспешил на вокзал…
Глава двадцать вторая
Пашку с Захарычем в очередной раз раскидали по разнарядкам в разные уголки страны. Поскольку жонглёр Павел Жарких был молодым артистом и теперь не обременённым семьёй и громоздким реквизитом, его частенько стали гонять из цирка в цирк так называемым «малым багажом», а проще – с тем, что умещалось в руках. Приходила из отдела формирования телеграмма с щекочущим самолюбие текстом: «срочно на усиление программы…». Артисту брали билет на самолёт, и он летел, подчас не закончив гастроли в одном городе, в другой. Маршруты часто были лишены логики и смысла. Он мог работать в Магнитогорске и тут же оказаться во Львове, а из Симферополя перелететь в Красноярск. Часовые пояса конфликтовали с временами года, а молодой артист – с отделом формирования программ. Там был вечный аргумент: «Нам некого больше послать! Вы одарённый человек, выручайте!» И посылали… Из Ташкента он улетал в лёгкой рубашечке, летних брюках и «вьетнамках», а приземлялся в аэропорту Кемерово, где уже летали «белые мухи». Сердобольные стюардессы журавлиным клином окружали Пашку и провожали до такси. По приезду в местный цирк какие-нибудь знакомые артисты обеспечивали, на первое время, соответствующей одеждой, потом Пашка подкупал необходимое, и жизнь входила в нормальное русло. В это время основной багаж с одеждой и прочими вещами находился в хозяйстве Захарыча, иначе он путешествовал бы за хозяином, не поспевая, до скончания дней.
Так пролетели полгода после развода с Валентиной. Они перезванивались, иногда переписывались, дважды она прилетала к нему, когда была свободной. Это был ад, который понемногу остывал, но муки от этого меньше не становились. Пашкино сердце разрывалось между ненавистью и любовью, каждый раз он себе клялся, что эта встреча последняя!..
Глава двадцать третья
Пашка смотрел на фотографию своей матери и не мог оторвать взгляда.
Каждый раз, когда он доставал этот портрет, на него накатывали воспоминания, такие яркие, с запахами и звуками, что сердце его сжималось в тугой комок, который не хотел разжиматься. Дыхание прерывалось, и надо было сделать немалое усилие, чтобы снова вздохнуть. На фотографии мама широко улыбалась, смотрела на Пашку, словно что-то хотела сказать ему очень важное, что так и не успела шепнуть на прощание…
Мама глядела на него своими незабываемыми серыми глазами, полными нежности, любви и солнечных зайчиков. Она улыбалась фотографу, сидя за праздничным столом, и показывала тому большой палец. Эта фотография держала Пашку на плаву в самые тяжёлые его дни, когда сердце сгорало, как опалённый холодом кленовый лист в ноябре.
Мамины жест и улыбка словно обещали, что в его судьбе всё будет хорошо, нужно просто ещё раз потерпеть…
«Мама, мамочка! Любимая моя! Как же мне не хватает тебя! Нет твоих рук, нет точки опоры, как тогда, в детстве, когда мне было много раз страшно во сне и наяву! Каждый раз твои руки были колыбелью и спасением, на которых я столько раз засыпал! Ты гладила волосы и говорила, что всё пройдёт, и все страхи исчезнут, растворятся, вот только солнышко выглянет…»
С тех пор прошли зимы и вёсны. Страхов в жизни не стало меньше, но Пашка по-прежнему спасался теплотой маминых рук, которые помнил и ощущал физически. Больше в его жизни защиты не было. Отца он представлял смутно: весёлый, высокий, горластый певун, король застолий… Далее – туман… Долгие слёзы мамы и бесконечные упрёки запойной тётки…