Игнат, накинув на плечи широкий нагольный полушубок — сабля торчала сзади как хвост дворняги — двинулся к двери. Вернулся он довольно скоро и не один, за ним в тепло избы протиснулся странного вида человек. Сказать, что человек этот был плохо одет означало бы искажение истины — бродяжка был почти раздет: сквозь прорехи грязного зипуна виднелось голое тело, ниже зипуна все заканчивалось намёком на порты той же расцветки, что и зипун, еще ниже не было обуто даже лаптей — были кули из рогожи, перетянутые сыромятными ремешками.
— Какого рожна… — удивился первый дружинник, принюхиваясь.
Незнакомец, не смущаясь недобрым приемом, прильнул к печи всем телом, сипло сказал:
— Что, Мартын, своих не узнаешь?
Дружинник, свесив голову, вгляделся в нежданного гостя:
— Не десятский ли Александр Степаныч? — неуверенно спросил он.
— Пожрать дадите — стану Александр сын Степанов, а до сей поры беглый тверской колодник Алексашка Одинец.
— Да ну?!! Мать честная! Сколько лет, сколько зим!
Ни баня, ни отысканный бывшими сослуживцами кое-какой наряд — старенькая рубаха висела вдоль исхудавшего тела тысячью складок — ни сытный ужин в доме десятника пограничной стражи Мартына Нянка (два года назад, после ухода Одинца, Мартын заступил на его место) так и не смогли вернуть беглецу окончательный человеческий облик, требовалось время.
— Похож на кошку, весь полосатый, — подытожил в бане Мартын, оглядывая иссечённую шрамами спину Одинца.
— Ничего, кошки живучие, да не все это помнят, — загадочно ухмыльнувшись, ответил Одинец.
Вечеряли впотьмах, в хозяйкином куте горела лучинка, хозяйка трудилась над пряжей, теребя кудель и привычно и ловко крутя веретено. На полатях вповалку лежали дети, блестели любопытными глазёнками. Мужчины, разомлев от душноватого тепла избы, сидели за столом.
— Больше месяца сюда добирался, кружным путём пришлось, по краю новгородских земель. Спасибо добрые люди надоумили напрямик из Твери на Москву не идти. Там сейчас наглухо весь проезд закрыт.
— Что же в Твери теперь?
— Страшно в Твери… Как прознали, что хан войско собирает, приуныли. Бояре, понятно, добро — на подводы, жён-детей в кибитки и — айда! — по дальним вотчинам и монастырям, куда татарам не вдруг добраться. А вот простому народишку деваться некуда. Разве в церковь сходить, помолиться перед смертью.
— Ратиться с татарами будут?
— Кто будет, кто нет. Князь Александр сначала хорохорился, грамоты строчил к удельным князьям, мол, давай вместе против татар… Да похоже, никто не откликнулся: за чужой щекой зуб не болит.
— А у нас, поговаривают, Иван Данилович тоже рать собирать будет, в помощь татарам. Тверь зорить пойдут. Ты как, Александр Степанович, коль ополчение призовут, пойдешь? Я вижу хоть под лохмотьями, а меч свой всё едино припрятал?
Одинец задумчиво погладил насечённую костяную рукоять меча, стоявшего рядом с лавкой:
— Да уж, намучился, пока сюда тащил. Тяжёлый для нежрамшего, гад… А тверских мужиков грабить не пойду. Навоевался, хватит. Эх, знал бы ты, Макар, как домой хочу, истосковался. Зачем в люди по печаль, коли дома плачут?
— Детишек-то ещё родил, или всё один малец у тебя?
— Два парня: Мишка да Стёпка…
Ночью, в полуяви-полусне, ворочаясь на мягком перовом тюфяке, уступленном ему хозяином, Одинец видел Марью. Вспоминалась до мельчайших подробностей первая ночь их любви, любви грешной, запретной, тогда еще не освящённой церковной сенью. Машка, испуганная своим бесстыдством и счастливая от своего безрассудства. Слёзы на ее лице, едва различимом в свете просачивающегося на сеновал розового летнего восхода. И сквозь слёзы — улыбка: «Ты — мой? Милый…Мой?» А он, дурак, молол какую-то чушь про удачно начинающуюся службу при князе, дурак, трижды дурак. Она же, эта новая народившаяся на белый свет баба, женщина, ждала совсем-совсем других слов…
Дети… Первенец Мишаня, светловолосый, весь солнечный, смешной и шустрый Мишаня, затем Степанко, крохотный тёплый комочек, который и не знает толком, что у него есть большой и сильный отец, а чувствует лишь мать, ее ласковое живительное тепло. Степанко… Беззубый маленький ротишко с беленькими острыми каемочками на розовых дёснах, которые он обнажает, улыбаясь материнской груди. Ему страшно нравится, уже сытым, держать ртом тёплый мокрый сосок и притворяться спящим. А мама водит своим соском по крохотным его губёшкам, оставляя на них капельки молока. И он разевает рот в улыбке и вновь хватает, хватает мамину грудь… Одинец чуть не стонет от досады, что столько лет упустил в погоне за призрачными благами во всех своих болтаниях по большой земле. Хорошо, что грех прикрыл венцом, хотя он знает: в душе жены так навсегда и осталась та саднинка, полученная ею в первую их ночь. «Ты — мой?» Да кричать надо было на весь свет: твой, твой! И уже утром, не откладывая, надо было умыть дядьку, отправить на порог к Яганам: «У вас — товар, у нас — купец!» А он: «Подожди маленько, не время сейчас…»