Слуга сообщил мне, что сэр Джон в кафе, куда я и не замедлил отправиться. В отгороженном местечке у самого камина сидели Тиррел и еще два господина из компании старомодных roué:[658]
в компании этой принято было предаваться распутству, как некоему признаку мужественности, считать, что ежели это делается от чистого сердца и, так сказать, в английском духе, оно скорее добродетель, коей следует гордиться, чем порок, который надо скрывать. Когда я подошел к Тиррелу, он кивнул мне как хорошему знакомому. По количеству еще не допитых бутылок, стоявших перед ним на столе, и яркому румянцу на его обычно желтоватом лице видно было, что он основательно поусердствовал в возлияниях. Я шепнул ему, что хотел бы поговорить с ним по весьма важному делу. Он крайне неохотно поднялся и, выпив для храбрости одним махом целый бокал портвейна, повел меня в боковую комнатку: там он уселся и с обычной своей смесью грубоватости и хороших манер спросил меня, в чем дело. Ничего не отвечая, я удовольствовался тем, что вложил ему в руку Гленвилев billet doux. Слабый и зыбкий свет единственной в комнате свечи, подле которой сидел игрок, озарял снизу вверх, то вспыхивая, то угасая, суровые черты и глубокие морщины его лица, походившего на портрет, достойный кисти Рембрандта.Я пододвинул поближе свой стул и, слегка прикрыв рукою глаза, молча следил за впечатлением, которое произведет письмо. Я полагал, что Тиррел по натуре своей человек с крепкими нервами и что он бывал в таких жизненных переделках, где искусству скрывать свои чувства научаешься легко и незаметно. Но потому ли, что излишества подкосили его здоровье, потому ли, что оскорбительная записка задела его за живое, – он оказался неспособным совладать со своими чувствами. Строки, которые он читал, писаны были наспех, освещение, как я уже говорил, было слабое и смутное, и ему приходилось разбирать каждое слово, так что «железо» могло постепенно «вонзаться в его сердце».
Гнев, однако же, овладевал им по-иному, чем Гленвилом: у того он выражался в быстрой смене сильных чувств, так что одна яростная волна накатывалась на другую. Это был гнев сильной и глубоко впечатлительной натуры, гнев человека, которому каждый шип казался кинжалом и который тратил гигантскую силу, чтобы отогнать напавшее на него насекомое. В Тирреле гнев действовал на душу черствую, но заключенную в разрушенном теле – рука его сильно дрожала, голос прерывался – он едва владел мускулами, управлявшими его речью. Но не было ни пламенного порыва, ни гневного взлета души, властно выпрямляющего тело: в нем плоть одолевала и парализовала душу, в Гленвиле же душа властвовала над телом, потрясая его судорогой.
– Мистер Пелэм, – сказал он наконец, стараясь говорить возможно более ясно, – над этой запиской я должен подумать. Сейчас я еще не знаю, кого избрать своим секундантом, – можете вы заехать ко мне завтра рано утром?
– Мне очень жаль, – сказал я, – но единственная инструкция, которую я получил, это добиться от вас немедленного ответа. Наверно, каждый из джентльменов, которых я видел с вами, согласился бы выступить в качестве вашего секунданта?
Некоторое время Тиррел молчал. Он старался овладеть собою, и до известной степени это ему удалось. Он высокомерно и вызывающе поднял голову и, еще неуверенными, дрожащими пальцами демонстративно разорвав записку, растоптал все, что от нее осталось.
– Скажите тому, кто вас послал, – промолвил он, – что гнусные и лживые слова, которые он мне написал, я с большим правом отношу к нему, что его утверждения я попираю ногами с тем же презрением, какое вызывает во мне он сам, и что не пройдет и суток, как я встречусь с ним в поединке не на жизнь, а на смерть. Что до остальною, мистер Пелэм, то раньше завтрашнего утра я не смогу назвать вам своего секунданта; оставьте мне свой адрес, и не успеете вы завтра проснуться, как мой ответ уже будет у вас. Есть ли у вас ко мне еще какое-нибудь дело?
– Нет, – ответил я, кладя на стол свою визитную карточку. – Я выполнил самое неблагодарное поручение, которое когда-либо мне давалось. Желаю вам доброй ночи.
Я снова сел в карету и поехал к Гленвилу. Когда я, резко распахнув дверь, вошел к нему в комнату, он сидел, облокотясь на стол, и пристально глядел на какую-то небольшую миниатюру. Тут же лежал ящик с пистолетами: один был вполне готов к употреблению, другой не заряжен. Комната, как обычно, была полна книг и бумаг, а на роскошных подушках оттоманки разлегся большой черный пес, который, как я помнил, был сотоварищем Гленвила в былые дни и которого он постоянно держал при себе, как единственное существо, чье присутствие никогда не было ему неприятно. Пес лежал свернувшись и устремив на хозяина внимательный взгляд своих черных глаз; как только я вошел, он, не двигаясь, тихо, предостерегающе зарычал.