Становится вдруг тепло, она расстегивает пальто. Дорога явно светлеет, это от открывшегося звездного неба. Ида смотрит – оно такое близкое: в центре, прямо над головой – Волосы Вероники. Незаметно Ида выходит на плоскую вершину, с небольшую площадь; посередине груды земли и перевернутая ржавая вагонетка. Дальше идти некуда, она на самой макушке. Дует легкий ветер, внизу простирается огромная темная даль, продырявленная огоньками – словно рождественская гирлянда, или это остатки света конденсировались в такие частички – брошенные в пространство, затерявшиеся. Города, дороги, опасные повороты кажутся с такого расстояния абстракцией, может, это вообще иллюзия, зимний мираж. Однако чем дальше, тем больше серого, а где-то вдали на молочном горизонте маячит полоса заснеженных гор, высоких и плоских, со срезанными вершинами, игрушечных. Видимо, восходит солнце. Прислонившись к вагонетке, Ида глядит туда – она никогда не видела такой красоты. Перед горами ровное пространство, серо-серебряное. Из этого серого пятна медленно проступают контуры деревьев и домов, костел – колокольня подпирает выбеленное небо, словно шест палатку. Издалека Ида различает безупречность и точность каждой линии. Идеальная симметрия, как в тщательно продуманном эскизе тушью. Городок нанизан на линию шоссе, словно драгоценная бусинка. Иде хочется туда – поселиться в этом чистом, озаренном, спокойном краю.
Тянет курить, хотя она давно бросила – видимо, пачка сигарет в руках дочери напомнила о прежних привычках. Ида бы с удовольствием затянулась – забытое ощущение. Восторг – и сразу потребность вдохнуть дым, потому что выдержать восторг в чистом виде невозможно.
Белый пес вытаптывает в снегу неплотные цепочки следов. Ида поспешно возвращается, не удивляясь Майиному исчезновению. Дочь никогда не ждет. Ушла вперед, по своей тропинке.
Майя появляется тридцать три года назад. Ее приходу предшествует боль. Ночью боль становится ритмичной, рвущей, словно шум надвигающейся грозы. Лето, город спит, звонят последние трамваи, где-то вдалеке завывает «скорая». Нагретые стены отдают тепло, трудно усидеть в тесной квартире, которую они снимают. Ида спускается вниз, в сквер, ложится на скамейку. Смотрит на падающие звезды. Она думает, что одна из них, наверное, – душа ребенка, но Николин, вызывая такси, объясняет, что это леониды, ежегодный дождь метеоритов.
В больничной палате еще четыре женщины – увы, спящие, Ида не решается их будить. Ложится навзничь и рассматривает волны боли. Ида представляет их в виде графика – кривая между осями координат. Функция боли беспокойная и рваная, но ее регулярность вызывает доверие. Интересно, можно ли вывести из этого какую-нибудь формулу. Ида засыпает. Утром обследование – сначала она стоит в коридоре вместе с другими женщинами в измятых ночных рубашках. Когда подходит ее очередь, оказывается, что в кабинете несколько студентов-акушеров, одни мужчины, чуть ли не мальчики. Ей велят лечь на кресло, и Ида вся превращается в раздвинутые ноги и огромный живот. Они заглядывают в нее, измеряют раскрытие. Записывают результаты. Потом Ида возвращается в палату, чтобы забрать из тумбочки свои вещи. Она складывает их в два пакета: книжки, маленький транзистор, косметику, белье, и ложится на каталку, которую за ней прислали, хотя она ведь может идти сама. Лифт опускает Иду куда-то вниз, на этаж, закрытый для посторонних, глухой, отгороженный от остальной больницы. Боль возвращается волнами, порой настолько сильными, что не отмахнешься. В ней что-то лопается, рвется, внутри раздается треск. Она – линяющее насекомое, крошатся хитиновые панцири. Мысли разбегаются врассыпную, становится страшно. Иду укладывают на другое кресло, намыливают промежность, и не умолкающая ни на минуту пожилая акушерка бреет ее. Затем клизма – шок, – и все становится на свои места: тело Иде больше не принадлежит, они разделены. У него свои экзамены, крайне важные предметы, а Иде достается роль сопровождающей.