Георгий Чулков, в союзе с Вересаевым, обрушился на критиков-марксистов. Приближается, — пишет он в «Красной нови», — пушкинский юбилей. Предстоят празднества, речи, заседания, чествования. «Массы» вправе требовать, чтобы им разъяснили, чем Пушкин велик, и почему он им нужен? Но марксисты не разъясняют. Они совершенно согласны с тем, что Пушкина чествовать необходимо, но когда дело доходит до мотивировки — отмалчиваются или утверждают всего-навсего, что Пушкин отлично отразил переход от одних хозяйственных форм к другим. Так ли это важно? Другие указывают на литературные «красоты», тут же, впрочем, намекая, что Пушкин был слабым, дрянненьким человеком. Возможны ли красоты чисто внешние при таком «дрянце» внутри? Если даже возможны, велика ли им цена? Должны ли ими дорожить массы? А между тем они, эти массы, Пушкина любят (по сведениям Чулкова — «больше, чем Маяковского») и ждут, чтобы им помогли понять, чем вызвана эта их привязанность к поэту, давным давно исчезнувшему, и за что Россия должна быть ему до сих пор благодарна?
Оставим в этой полемике ее специфически-совет-скую сторону. Она сравнительно мало интересна. Чулков очень наивен или очень коварен, ставя перед марксистами (или, что вернее и что много хуже, «сталинистами») задачу, которую никак не могут разрешить… Но не будем и смеяться. Не будем притворяться, что нам в этом деле все ясно, и что если бы вместо олухов-москвичей пустили в советскую печать мудрецов-эмигрантов, они мгновенно все разобрали бы, доказали и растолковали так, что вопрос стал бы прост, как дважды два четыре. Правда, эмигрантская работа была бы, вероятно, тоньше, чище: не связанные необходимостью говорить о товарообмене или вырождении дворянства, мы сослались бы на всечеловечность, божественную свободу духа и прочие прекрасные вещи. Пристойность была бы соблюдена, видимость исчерпывающего, убаюкивающего истолкования была бы найдена — но и только. Мы с глубочайшей несомненностью чувствуем, что Пушкина следует чествовать, надо любить и помнить, как мало кого из людей, живущих в России. Но ведь этого не отрицают и там: как ни комично звучит на наш слух «больше Маяковского», на слух советский это высшее признание. Там свои крайности, у нас свои — и, добавлю, у нас беда отчасти в том, что о Пушкине (если это не специальные писания пушкинистов) принято не столько говорить, сколько восклицать, не допуская мысли, отвергая критику, покрывая все попытки понимания облаками молитвенно-восторженных фимиамов. Я знаю людей, которые с некоторой опаской ожидают пушкинского юбилея и именно из-за этих «облаков», именно из-за неизбежности потоков трескучего и пустого красноречия, которые в эти дни прорвутся — и как, в самом деле не разделить их опасений? Но об этом мимоходом, это другая тема — не буду отвлекаться. В заметке было упомянуто про саратовского мещанина, о котором когда-то рассказал Толстой. Удивительный рассказ этот многими, вероятно, забыт, — а над ним стоит подумать. Толстой, как всегда — предельно резок и настойчив в разоблачении всяких условностей:
— В самом деле, — пишет он, — надо только представить себе положение человека из народа, когда он по доходящим до него газетам и слухам узнает, что в России духовенство, начальство все лучшие люди России открывают памятник великому человеку, благодетелю, славе России, Пушкину, про которого он до сих пор ничего не слышал. Со всех сторон он читает или слышит об этом, и полагает, что если воздаются такие почести человеку, то, вероятно, человек этот сделал что-нибудь необыкновенное, или сильное, или доброе. Он старается узнать, кто был Пушкин, и, узнав, что Пушкин не был богатырь или полководец, но был частный человек и писатель, он делает заключение о том, что Пушкин должен был быть святой человек и учитель добра, и торопится его прочесть… («Что такое искусство?»).
Мещанин прочел Пушкина — и сошел с ума, будучи не в силах понять, зачем это архиереи и генералы воздают неслыханные почести человеку только тем и славному, что «писал стихи о любви». Толстой Пушкину знает цену. Но он не знает, что сказать сумасшедшему человеку, пришедшему к нему искать ответа на свои сомнения и как его образумить. О, конечно, любой учитель словесности, любой средний литератор с успехом в каких-нибудь десять минут справился бы с задачей, ответил бы этому несчастному «мещанину» и, жонглируя всечеловечностью или духовной свободой, все бы ему объяснил. Но Толстой не справился с задачей. Над историей сумасшедшего читателя Пушкина многие в свое время смеялись, рассмеются и теперь. Бред какого-то больного тупицы, стоит ли о нем долго говорить! Но, повторяю, подчеркиваю: Толстой не знает, что тупице ответить. Едва ли, однако, он был глупее тех, которым самый вопрос кажется ребяческим и ничтожным! Марксисты недостаточно изловчились, он, Толстой, не хочет изловчаться, — но по существу Георгий Чулков мог бы обратить свои сарказмы и на него.