Он макал кисточку в граненый стакан с мутно-зеленой водой, выковыривал застывшую камнем гуашь из пузатых баночек и широкими мазками расписывал холст. Вот тут небо, высокое и холодное, какое бывает только в октябре. Вот тут — черточки и штрихи, это стайки курящих громкоголосых студентов. Вот стелы, вот пятна усталых лиц.
Витя любил эту аллею всей душой. И пускай здесь мертвые березы, пускай дорога под боком и всего две лавочки, но разве ж это беда? Вите смерть как хотелось эту красоту сохранить, и он, высунув кончик языка, наслаивал прозрачные краски. Холстом ему служила обычная белая бумага для принтера, но и это не мешало творить. Лист сворачивался от влаги, углы трепало ветром.
Вите неважно было, что на осенних деревьях расцветали сине-сиреневые листья, неважно, что выглядывающий из-за карагачей колледж с его полотна смотрел витражными стеклами, а небо подергивалось грозовой желтизной. Витя хмурился, не в силах показать любовь к этому месту. Сломанную лавку, усыпанную окурками и сплющенными банками, асфальт в буграх и трещинах, нестриженный газон, на котором весной распустятся тонконогие подснежники. Все не так! Витя снова и снова мазал гуашью по листу и все сильнее горбился над мольбертом.
— Витя?..
Она застыла перед ним, девушка с пунцовыми рыхлыми щеками. Темно-синие губы, проколотая бровь с маленьким тусклым камешком. Девушка кивнула подругам:
— Вы идите, мне это… надо, короче. Идите.
Те переглянулись, но не стали спорить. Синегубая стояла перед Витей, сунув руки в карманы джинсов. Витя выглядывал из-за нее: стена колледжа, серая дорога, шуршащая листва под чужими ботинками… Девушка подождала, пока мимо пройдут студенты, и буркнула:
— Не узнаешь, да?
Витя чуть склонил голову и виновато улыбнулся.
— Понятно, — она судорожно заправила рваную прядь волос за ухо. — А где живешь, ты помнишь?
Витя улыбнулся еще шире и снова забулькал кисточкой в граненом стакане.
— Горе горькое, — голос ее охрип. — Деда, ну как можно… Чего там у тебя?
Она встала у него за спиной, разглядывая картину. Беспорядочные мазки, смешивающиеся друг с другом и сливающиеся в темные пятна, редкие росчерки малинового и черного, путаница. Хаос. Так обычно рисуют в детском саду: ни смысла, ни красоты.
— Сюрреалистично, — она поймала его взгляд и добавила: — Юля, внучка твоя. Опять бумагу на улице мараешь?
— Рисую, — кивнул он и обвел аллею рукой. Морщинистая ладонь его подрагивала. — Хорошо получается?
Юля пожевала губами.
— Необычно.
— Ну! — Витя расцвел улыбкой. — Я же говорю, детская мечта моя. Зря только мамка на сталевара учиться отправила, а не в художку.
— Пойдем, — Юля поежилась от чужого взгляда и качнулась на месте. — Квартиру твою покажу, а то заблудишься.
В четыре руки они сложили мольберт, завинтили крышки на красках. Витя вылил воду под еще живую рябину с редкими каплями ягод. Галантно подставил внучке локоть и медленно пошаркал по аллее. С одной из стел, с выцветшей фотографии на них смотрел он сам, Витя, только лет на двадцать моложе.
Юля цеплялась за деда и мяла его рукав пальцами. Витины руки, перемазанные желтым и синим, чернели от застарелых угольных разводов. Частички металла и сажи давно въелись в его ногти, забились в каждую складку. Дед сразу после училища пошел на завод и так там всю жизнь и проработал. Сколько он уже на пенсии, а? До сих пор черноту с пальцев оттереть не может. Трет клубничным душистым мылом, но она не уходит.
А сейчас, надо же, еще и краска яркая…
Юля несла сырую дедушкину картину. Потом сложит ее незаметно и выбросит в урну, Витя и не вспомнит. Он снова и снова рассказывал ей, как мечтал научиться рисовать, но под рукой у него были только раскаленный докрасна металл и работа без выходных и праздников. Сколько раз она уже слышала эту историю? Раньше Витя стеснялся своих кривых рук и угловатых картин, на которых никто кроме него не видел городских улочек, а к старости, надо же, начал творить.
— А когда мне еще рисовать, как не сейчас? — вопрошал дед. Они переходили улицы, машины притормаживали перед странной парочкой, а дед гордо нес подмышкой мольберт. Юля молчала.
Это ее школьной гуашью он пачкал листы. Это ей он дарил свои мазюкалки, а Юля смущенно прятала их в шкаф, чтобы выкинуть при первой же возможности.
Это ее он почти не узнавал, потому что старость съедала Витю.
У дома она похлопала деда по карманам куртки:
— Вот тут бумажки с адресом, помнишь? И в кошельке еще. На телефоне единицу зажмешь, и до меня дозвонишься. Ты слушаешь вообще?!
Он поморщился.
— Ну Вить! Как с ребенком, ей-богу…
— А может, я и правда ребенок, только за морщинами этого не видно, — залихватски улыбнулся он и бережно взял тонкий лист с растекшейся краской. Расправил под яркими солнечными лучами, коснулся темными пальцами. А потом крепко обнял Юльку и поцеловал ее в висок.
Она впервые увидела его таким счастливым.
— Беги по делам своим, — шепнул Витя на ухо. — А я еще немного порисую. Надо ведь когда-то учиться.
О ГОЛУБЯХ И СМЕРТИ