Яромира нерешительно топталась на развилке. Пропыхтел мимоходом водовозный бесхвостый шумилка – подрагивали на утоптанных снежных ухабах тяжёлые бадьи в оледенелых низеньких санях. Заметно было: над тёмной водой в их полузатянутых ледком круглых оконцах дрожал в морозном воздухе бледный – до прозрачности – парок. В седле, нахохлившись, ёжился худой, плохо одетый ом. Глиняные трубы с первыми холодами обычно перемерзали, а потому каждодневно три ома-водовоза на списанных в работы шумилках сновали по капищу. С утра водой оделяли магов и дружину, до обеда заполняли чаны оружейни и мастерских, к вечеру – поили кухни и дракошни. "Каково по такому морозу с утра-то, не евши, не гревшись", – жалостливо подумалось чухе. Шумилку заносило на укатанной дороге. На повороте бадейки тряхнуло сильнее, вода привычно шлёпнула мгновенно застывшей лужицей по сильно наросшей с утра наледи. Дюжий кудрявый оружейник, – в меховой шапочке набекрень, в полушубке нараспашку, – очевидно отряженный мастером по неспешному делу, а потому надумавший не надолго свернуть в срамной бабий притон, затёртый между корчмой и банями, поскользнулся на другой свежей ледянке, кувыркнулся, теряя шапочку, в плотный придорожный сугроб. Подмастерья, четвериком волочившие из распахнутой подклети тяжкий короб с инструментом, тут же бросив дело, обидно заржали. Шумилка продолжал мерно топать. Дюжий молодец зашёлся матерно, хватил-ожёг шелепугой по спине удалявшегося возницу – тот безмолвно съёжился ещё горемычнее…
Чуха отвернулась. Сердце сжалось, подобно застывшему ому. Оружейник, тоже будто страшась охолонуть от этакой покорности, свирепо повернул к скалящимся подмастерьям – те, тут же захлопнув раззявленные в гоготе рты, проворно повлекли короб дальше. Ибо сказано в цеховом уставе: "А ученику дари ума и вежества плетью щедро…"
Яромира подышала в ладошку, потёрла нос. В холодные казармы даже ноги не шли. Всё равно ларчику там не место. Лучше всего было притаить оберег у бабки. Гроза всего капища, сварливая бабка Катерина, давно укрощённая прилежанием ученицы, позволяла ей мыть у себя полы, скоблить столешницу и чистить печурку, даже полдничать, отдыхая от ратных дел, а то иногда, засидевшейся над пяльцами, и ночевать в мастерской. Колдовство у бабки было своё – заговоры, вплетаемые в нить. Другим не интересовалась. Так что там, под грудой незаконченных плащей и стягов, ларчик прекрасно будет укрыт до возвращения чомы. Яромира повернула к мастерским, осторожно миновала коварную наледь, прибавила шагу.
Нутро бабкиной золотошвейни пахнуло уютным теплом и запахом оладушек. Ба Катя, как она разрешала чухе себя называть, горбясь, хлопотала у жаркой печурки. Торчащие из-под сбившегося плата седые космы делали её удивительно похожей на Бабу Ягу, о которой часто рассказывали малышне стряпухи родного чухиного подворья. Изданное бабкой сиплое карканье только усилило это редкостное сходство:
– Ну и што ты настежь пораспахнула, будто лето на дворе? Зараз выстудила! Еси дубина стоеросовая…
На плоской, покрытой сеточкой трещин, раскалённой глинянке маленькими рябыми солнышками румянились оладьи, ровненькие, похожие друг на дружку как близняшки. Яромира жадно вдохнула сытный воздух. Бабка ловко ухватила глинянку за удобный толстый край, стряхнула ворох пухлых солнышек в уже почти полную миску и провела по ним масляным пером, от чего они залоснились, заиграли золотом, как растянутый в дальнем углу на пяльцах дорогой стяг.
– Не стой столбом! Скидай тулупишко да ешь! Вот припрётся не ко времени, избу выстудит и станет столбом! Я в твои годы столбом не торчала – пташкой летала…
Яромира прошла в свой угол, развесила на пустые распорки для готовых боевых плащей холодную верхнюю одёжу – прогреться. Набросила на плечи другой бабкин плат, жмурясь от тепла, присела, подобрав ноги, к столу, спиной к печурке, носом – поближе к миске.
– Ты пошто это с немытыми руками расселась? Горячу воду в горшке возьми! Это что ж тако деется? Немыты рожи руками бьёт, и теми немытыми руками – к столу… И плат мой, плат-то подвяжи, не макай концы! Чужо добро переводить все мастера…
Бабка, ворчливо скрипя про дурость нонешних девок, стряхнула в миску следующий жаркий ворох, щедро прошлась по нему пером, выставила чашку с мёдом, шлёпнула на блюдце кружок масла, вернулась к печурке.
– Да взвар не забудь! Тут, в духовке! Я не поставь – так ввек не догадается… Обленились – дотянуться им невмочь! Будто своих рук нету. Всё ба Катя сама подай да выложи… Скусно, што ль, нет? Ну, ешь-ешь…
Бабка ссыпала последние оладьки – горушкой – в миску, облила их остатками масла, покрутилась, убирая, возле печурки, поправила плат и, кряхтя, присела напротив чухи. Жалостливо подперев щёку, смотрела, как та прибирает горушку, уплетая масло и вылизывая мёд, запивает душистым травяным настоем… Спросила:
– Смертоубийство-то твоё на который день назначено?
– На завтра.
– А вертихвостка пошто укатила? Ейно место – тут быть, при деле таком. Оберегов дала?