– Все маме скажу! – обрадовалась девица.
– Чего скажешь? – подмигнул Сашка.
– Что пристаёшь, беспутный!
Пульхерия бегала от дверей чадной кухни к столам посетителей кабака и обратно. Работа тяжёлая, неприятная. На Москве много разного люда толчётся, всех не учтёшь, не проверишь. Конечно, девушке не надобно в таких местах находиться, однако Пульхерии бояться было нечего. Ни один – даже самый распьяный, дикий, необузданный и слепой проходимец – не счел бы её пригодной для блудливых домогательств.
К тому же не следовало забывать и о том, что горбатая Пульхерия обладала поистине мужицкой силой и могла за себя постоять. Сам московский тысяцкий, покойник, Василий Васильевич Вельяминов, знал и уважал Пульхерию за её ратные заслуги. В годины бранной тревоги надевала девка Пульхерия доспех, брала в руки тяжёлое копьё и садилась на коня. Если случалась вылазка за ворота, Пульхерия неслась в первых рядах, оглушая противника ужасающими воплями. Тот же Василий Васильевич иной раз с неподдельным восхищением говаривал, что крики Пульхерии больше походят на вопли неясыти в зимнем лесу, только гораздо громче. Грозная ликом и безжалостная к врагам, она одним лишь присутствием своим наводила ужас на захватчиков.
Совсем другое дело – её мать, Варвара-кабатчица, горькая вдовица. Никто уж на Москве и не пытался сосчитать Варварины года. Пересвету думалось порой, что Варвара если не на десять зим, то на пять уж точно была старше его самого. Старуха, трухлядь. А вы посмотрите на неё! Кожа гладкая, грудь высокая. Потому находились для Варвары ухажёры вроде Пересвета.
Поначалу её жалели на Москве. И муж, и старшие сыновья Варварины полегли в битвах. Младших детей унесла чума. А Варвара всё жила да жила, носила чёрный вдовий плат, по церквам всенощные службы стояла, лицом бела, глазами скорбна. Сватам отказывала, людей сторонилась. Казалось москвичам, будто манит Варвару святая обитель. Но не такова оказалась Варвара. Холодной зимой 1355 года, в самый сочельник появилась у Варвары в дому зыбка, а в зыбке оказалась девчонка. Некрасивая, кривоносая, но живучая и веселая. Если спрашивали у вдовицы, откуда, дескать, девочку взяла? Варварушка всем одно и то же отвечала:
– Печку топила, каравай лепила, пекла-пекла вот и напекла. Теперь Пульхерия – дочка моя, утешение и радость.
А Пульхерия и вправду оказалась, словно из печи вынутая: ни огонь ей был не страшен, ни лютый мороз. До самого снега босая бегала, а если где пожар – она тут как тут с багром да с ушатом.
– Скушай рыбоньку, Мурлыка. Раздели трапезу с одиноким усталым воином! – бормотал осоловелый Пересвет, водя заскорузлым пальцем по седым усищам Варвариного кота.
Уж поздно, уж сменилась на стене кремника вторая стража, а кабак Варвары-вдовицы всё не пустеет. Что ж народ спать-то не расходится? Вот сидит в углу волоокий и чернявый Никодим – торговый гость. Рожа лунявая, сытая, чёрные кудри кольцами по плечам завиваются. А кто ж это рядом с ним, трезвым тверезый сидит в тулупе? Не Иван ли Вельяминов? Точно, он! Как же эдакий гордец до кабака снизошел? Что ж им ночью-то не спится, о чём толкуют? Нешто колокол с Успенского собора торговать собираются? Вон и Пульхерия с вёдрами тащится, а ведра-то полны запаренного овса. На двор девка спешит, коней кормить. Видать, поутру долгая дорога предстоит коням, не до Вельяминовского двора, а дальше. Эх, куда ж это они поскачут?
Пересвета разбудила предрассветная тишина. Опустел кабак, затух в печи весёлый огонь. Темнота, пустота. Перед носом Пересвета последняя лучинка догорает, извлекая из мрака широкую кошачью морду, седыми усищами украшенную. Тихо, снуло вокруг. Лишь трещит лучинка, да мурчит котище, да на дворе кони топочут, сбруей звенят, да голоса слышны, не московская речь, греческая. Пересвет, книжной премудрости наученный и оттого по-гречески разумеющий, прислушался.
– Кони сытые, отяжелели, – говорит Никодим Сурожанин. – Сразу быстро не побегут. Поскачем тихо. Всё равно до Твери семь дней пути. Станем на отдых в Коровьином сельце, там коней поменяем. Уж больно приметные они у нас, дорогие кони.
– Я с Громилой не расстанусь, – ответил купчине Иван Вельяминов. – Заночуем в сельце, а там на Дмитровскую дорогу подадимся. Запутаем Митькиных соглядатаев.
Сон мигом слетел с Пересветова чела. С горохом опрокинув лавку, Пересвет кинулся к дверям. А тут как раз кот под ногу подвернулся. Мяв, шип, шум. Ужас! Явилась разгневанная Варвара. Сонные очи таращит, палец наставляет, коромысло так некстати поминает.
– Что ж ты меня, баба, одного на лавке спать оставила? Зачем не разбудила? – ответил сварливо Пересвет.
– Ах ты, дитятко моё нетрезвое! Ах, головушка твоя – чугун пустой! Ах, бородушка твоя поределая! Нешто сон плохой привиделся, будто в портах пусто сделалось, и лишь ветры гуляют?
– Там, на дворе… – бормотал Пересвет виновато.
– Сатанинские пляски, не иначе! – Варвара предстала перед ним почти что в чём мать родила. В одной исподней рубашке, да шалью плечи прикрыла. А шаль-то та самая – тонкой шерсти, Пересветом дарёная. Эх, не до бабы сейчас!