– Аллегория сия олицетворяет борьбу невинности и зла, – изрек Светлейший глубокомысленно, – так, во всяком случае, нарек ее сам создатель сего шедевра, несравненный Дюваль. Но мне лично видится тут другое. Я бы сказал:
– Вечное зло, пожирающее слабых мира сего!
– Видишь, рожа-то какая злющая у твари хищной, а зубы, ну впрямь как у Зубова. Ох, боюсь, не сдюжит мальчонка, пожрет его зло… а ты как думаешь?
– А кто такой этот Зубов? – простодушно спросил Сенька, – что вас так тревожит… Про которого вы говорите всё время… Кто он?
– Никто, – надменно ответил Светлейший, – так, прыщ на заднице, небольшой, но сидеть больно.
И вдруг внезапно просиял улыбкой. Счастливая догадка озарила его.
– Так ты, выходит, ничего про него и не знаешь, про Зубова? Ну, то есть вы, потомки. Получается, история не сохранила имени ничтожества?
И, получив утвердительный ответ, истово перекрестился:
– Слава тебе, Господи!
Повернувшись к прачкам, сказал:
– Мойте его, девки!
И добавил многозначительно:
– Да на совесть, чтоб каждая складочка скрипела… Он мне нужен свежепомытый и вкусно пахнущий.
– Ваша Светлость, а одевать-то во што? – спросила старшая. – Одежонка-то вся засцыкана, ежели стирать, то высохнет не скоро.
Светлейший поморщился.
– Одежонку засцыканую выкинуть к чертям собачьим! Оденьте его потеплее да понаряднее. Что у вас там есть на мальца?
– Камер-юнкером, або пажом. Казачком ещё можно или арапчонком…
– Казачком! Казачком ему сгодится, – одобрил Светлейший уже в дверях. На секунду обернулся.
Над чаном с Сенькой склонились две девки, оттопырив обтянутые холщовыми рубахами ядра ягодиц. Груди их тяжело свисали, почти касаясь мыльной воды.
Покачал головой, причмокнул, засмеялся. Крикнул:
– Эй, Надежда Власьева! – и, когда старшая обернулась, бросил: – Смотрите до смерти не застирайте отрока, мал еще…
И уже прежним, величественным светлейшим князем Потёмкиным-Таврическим вышел из прачечной, с грохотом захлопнув за собой дверь.
Глава пятая
Кандидат в кожаной куртке
Ульрих ошеломленно озирался по сторонам. Великолепие княжеского кабинета было последней каплей, переполнившей чашу его рассудка. Последние девяносто минут его существования были, пожалуй, насыщеннее по остроте и абсурдности всех предыдущих 35 лет его жизни, включая выход из отвесного пике над Ла-Маншем полтора года назад…
Все, что он помнил, – это широкоскулое лицо русского летчика, за минуту до необъяснимого, непонятно откуда пришедшего страшного удара, и проклятья, изрыгаемые Гансом, безуспешно пытающимся вырваться из плена заклинившего пристяжного ремня…
Потом был прыжок и падение под надрывающий душу вой подбитого «хейнкеля». Потом благоговейная благодарность парашютному куполу, когда тот, наконец, раскрылся. Чувство, известное каждому, кто когда-либо прыгал. Как во сне, висел он над огромным, погруженным в темноту великим городом, обдаваемый воздушными потоками.
Лучи прожекторов цепко и мстительно следили за перемещением этой особенно желаемой цели в сыром ленинградском небе… «Не стрелять. Брать живьем гада!» Эта мысль пришла в голову всем одновременно за секунды до того, как был отдан соответствующий приказ.
Ульрих понял, что русские стрелять не будут. Успокоения это, правда, не принесло. Его сознание всё ещё сопротивлялось мысли о том, что его сбили. Вернее, мысли о том, каким образом. Концепция тарана был чужда ему, как чужда боксеру концепция удара коленом в пах. Ему, отнявшему жизнь у сотен, а скорее всего, тысяч людей, это казалось варварским и противоестественным ухищрением, полностью противоречащим правилам «честного боя».
Интересная была логика у немцев, читатель! Своеобразная логика: газовая камера – по правилам, а вот партизаны – не по правилам! И правила интересные…
Сам Ульрих никогда не испытывал к наземным жителям тех стран, которые разрушал, никаких сильных чувств. Ничего – одно лишь холодное презрение пернатого хищника к хомякам, сусликам, мышатам и прочей полевой твари. Почти всех стран. Кроме одной – Британии. И на то, конечно же, были свои причины…
Дело было не только в исторической спесивости англичан, которая, согласись, читатель, раздражала и продолжает раздражать по сей день большую часть мирового народонаселения; и не в том, что летали они, пожалуй, не хуже немцев. И не в том, что дедушка, барон фон Ротт, был, как истинный прусский юнкер, убежденным англофобом. И не только в том, что молодой капитан британских «королевских воздушных сил» Рой Браун увел из жизни его отца – совсем ещё молодого лейтенанта Рихарда фон Ротта…
Весной 1923-го, пять лет спустя после гибели мужа, баронесса Гертруда фон Ротт, а также, по совместительству, наследница древнего нордического рода, княгиня Сайн-Витлиндерген, с тоской поняла, что молодость ушла.
Ореол вдовы воздушного героя рассеивался. Боевые друзья мужа, присоединившиеся к нему, пировали в Валгалле, а оставшиеся в живых потихоньку расползались из несчастной послевоенной Германии по белу свету.