…Чувство, нет, не любви, а беззаветной преданности… Преданности тому необъятному куску земного пространства, раскинувшемуся между Тихим, Атлантическим и Северным океанами, который они называли своей Родиной. И неважно им было, кто правил ей в этот момент: осатаневший от власти усатый мстительный горец или голштинская просвещенная принцесса, свергнувшая своего мужа с законного трона… Люди, населявшие этот кусок пространства, всегда были слепо преданы ей – этой своей Родине, даже когда их посылали на плаху или гноили в лагерях. Непонятно. Необъяснимо. Нелогично. Наверное… Но ничего ты с этим не поделаешь, читатель, – этнос такой! Как любил говаривать сам Светлейший, такой уж этнос…
От всех этих переживаний князя Потёмкина пробило на печаль.
– Антон Андреевич, дорогой, буди ласков, спой мне мою любимую, – попросил он атамана Головатого, – нет ничего лучше вашей малороссийской песни, когда всё нутро ноет… Как теплый компресс для души.
Принесли кобзу, на которой атаман Головатый играл виртуозно. Равно как и на скрипке, бандуре, свирели, флейте и многих других музыкальных инструментах, струнных, клавишных и духовых.
Полная тоски бархатная мелодия полилась, завораживая слушателей. У некоторых невольно наворачивались слезы. Сам Светлейший сидел, подперев голову кулаками, и, покачиваясь, как в трансе, подпевал.
Мария, прижавшись к отцовскому плечу, пошла вторым голосом. На удивление низким, грудным. Да так жалобно, что многие дамы стали шмыгать носом и прикладывать платочки к глазам. А Сашенька Браницкая так просто разрыдалась. Только Изида недовольно ворочалась на стуле. Бормотала, злыдня, свою недобрую мантру: «Пой, пой, всё равно сгинешь…»
Сеньку, как и всех присутствующих, тоже прошибла тоска. Да, что греха таить, и слеза тоже. Сразу вспомнилось, как Фира иной раз ему пела по-украински. Когда была в настроении. И от этих песен у Сеньки всегда спазмом сводило горло. – Чудно, – подумал он, устраиваясь поудобней на диване, – давеча в прачечной Потёмкин почём зря крыл Украину… а как до песен доходит, так сам чуть ли не плачет… чудно, однако…
Наплакавшись, Сенька свернулся клубочком на уютном диване и уже собрался было заснуть, как вдруг почувствовал у себя на голове теплую большую руку. Рука была ласковая, но крепкая… Диван скрипнул под тяжестью присевшего Цейтлина.
– Поспи мальчик, – прошептал он, – поспи…
С личной жизнью у надворного советника, Йошуа Цейтлина как-то не задалось. Овдовел он рано. Больше не женился. Старшая, любимая дочь, выйдя замуж, подарила ему внука и внучку, но тоже умерла совсем молодой. Младшая же убежала с каким-то проходимцем и пропала без вести. Внук, названый, естественно, Григорием, был его единственной отрадой…
Воспитывался он поначалу под руководством деда, который в нем души не чаял, ласково зовя Гиршем. Но после смерти матери Григорий был перевезен в Петербург, в дом отца, известного на всю Россию финансиста, откупщика и торговца солью Перетца. О котором по всей империи ходила шутка: «Где соль, там и Перетц». Там, в Петербурге, началась для него другая жизнь…
Пройдут годы и судьба сыграет невеселую шутку с правоверным рабаем, надворным советником Йошуа Цейтлиным. Когда до него дойдет весть о том, что его внук Григорий крестился и принял лютеранство, Цейтлин будет долго молча сидеть в темноте молельного зала небольшой своей синагоги. Выйдет только к ночи. А наутро пошлет в Петербург пакет с завещанием, в котором отдаст зятю и внуку права на все свои владения и поместья, подаренные ему Светлейшим. Оставит лишь деревню Софийка в окрестностях Херсона. Там и умрет, не дожив всего три года до Декабрьского восстания 1825 года, в котором примет участие и его внук…
Тяжело вдохнув, Цейтлин встал с дивана, погладил Сеньку по плечу и сделал над его головой пару странных пассов. Как будто отгонял что-то. Последнее, что услышал Сенька уже сквозь полудрему было что-то непонятное: «шлоф, шлоф абисалэ, а гутер ингелэ»… Храни тебя Господь, мальчик…
Странный приснился ему сон:
Будто идет он по заброшенной горной дороге. Трещат цикады. Тревожно и сладко пахнут лиловые цветы. Быстрые ящерки шустрят в коричневой, выжженной беспощадным солнцем траве. Дорога приходит к старинному кладбищу, заросшему древними деревьями, похожими на дубы. Меж них – серо-желтые камни многочисленных могил. Некоторые совсем старые. Он бродит, внимательно рассматривая надгробия и гробницы из тесаных камней, покрытые витиеватой вязью языка Торы…
Вдруг взгляд его привлекает грубо отесанная плита из лимонного песчаника. На ней две надписи:
Одна на иврите:
«Авраам, сын Эсфири»
И другая, чуть пониже, на русском:
«Семёнов сын и Фиркин»
В последние годы царствования императора Александра I в Феодосийской Караимской общине появился странного вида мужчина.
Внушительного роста, широкоплечий, с окладистой бородой и пронзительными зелеными глазами на темном лице, он называл себя Авраам Шамеонович Фиркин, или же замысловатым акронимом: Ра-ша-ф.