Зофия Хелена мчалась к ближайшему входу в подземелье, гоня от себя мысли о том, какой будет ее жизнь без Штефана, думая лишь о том, что было: о дне, когда дедушка притворился, будто постриг Штефана; о дне рождения Штефана, когда он пригласил ее к себе, а она не знала ни того, что у него день рождения, ни того, что он живет на Рингштрассе, в особняке, где есть привратник, и много знаменитых картин, и такая элегантная тетушка; о том, как она впервые читала его пьесу и как ее охватило чувство, что он ее понимает, хотя написал вовсе не о ней; о том вечере в Бургтеатре, когда она на сцене закрыла глаза, потому что ее целовал не Штефан, а Дитер; о том мгновении в парке Пратер, когда Штефан маршировал по команде штурмовика, а она, перехватив его полный стыда взгляд, поняла: он хочет, чтобы она увела Вальтера. В тот день ей даже не было страшно. Страх вскипел в ней уже потом, когда Штефан отказывался видеться с ней, и она поняла: сжалившись над его братом, она потеряла единственного друга.
Когда темнота подземелья наконец окружила ее со всех сторон, Зофия Хелена запела. Она тихонько выпевала слова, которые помнила с того дня в Императорской капелле, когда мальчик, стоя совсем один высоко над хором, заполнял своим чистым голосом все пространство под белыми готическими сводами, выпуклые ребра которых упирались в столбы, а те распределяли их вес, передавая его на внешние стены.
– Аве Мария, пред тобой чело с молитвой преклоняю, – начал она тихонько; конечно, получалось у нее так себе, не то что у тех мальчиков из хора, но она продолжала, уже громче: – К тебе, заступнице святой, с утеса мрачного взываю… – Она умолкла и прислушалась. Тишина. – Людской гонимые враждою, мы здесь приют себе нашли… – все громче пела девочка, и теперь уже ее голос пробуждал эхо под сводами подземелья, пока она шла, разгоняя перед собой холодную мглу светом подслеповатого фонарика. – О, тронься скорбною мольбою и мирный сон нам ниспошли![15]
Даже в разлуке
Труус едва вошла в свой номер отеля «Бристоль» и еще не успела снять туфли, когда зазвонил телефон. Телефонист просил извинения за то, что беспокоит ее в такой час, и сообщал о срочном звонке из Амстердама. Она ответит? Дожидаясь соединения, Труус стянула перчатки, потом села, сняла одну туфлю, другую. Отстегнув от пояса чулок, она стала скатывать его вниз. Теплый чулок – снаружи шелк, внутри шерсть пополам с хлопком – сполз с бледного измученного бедра, открыл колено, икру и, наконец, пятку, несколько раз зацепившись за сухую, шершавую кожу на ней. Труус стала массировать пальцы, ногти, свод стопы, одновременно разглядывая ее. Стопа как стопа, такая же, как у всех христиан. Разве возможно, чтобы у евреев стопы выглядели как-то иначе?
Свернув чулок, она положила его на комод. Там уже лежала стопка одежды, той самой, которую она накануне отправила в корзину для мусора, предварительно тщательно сложив. Видимо, горничная решила, что постоялица что-то перепутала.
Требовательный голос Йоопа пробился через помехи на линии:
– Где ты была, Труус? Я целый день не мог до тебя дозвониться!
Труус выдохнула в промозглый воздух:
– Шестьсот детей, Йооп!
С этими словами она опустилась на стул – одна нога голая, другая в золотисто-бежевом сиянии чулка. Откинься она сейчас на спинку стула и закрой глаза, то так бы и уснула, сидя и в одежде.
– Ну хорошо, – сказал Йооп. – Готовый к отплытию паром «Прага» будет ждать в Хук-ван-Холланде. Но только один, второй организовать не удалось. Прости. Слишком мало времени.
– Или шестьсот детей, или ни одного, Йооп. Эйхман объяснил все предельно ясно.
– Но какой в этом смысл? Он хочет очистить Вену от евреев, понятно, и Англия согласна их принять. Но почему они должны ехать именно в субботу? Почему не в воскресенье или…
– Суббота – иудейский Шаббат, – устало произнесла она. – Мы должны найти шестьсот семей, согласных не только отдать своих детей чужим людям, но и сделать это в субботу, единственный день недели, когда их религия запрещает путешествия, с тем чтобы дети вышли в незнакомый им мир с чувством одиночества и страха. И если хотя бы один родитель в последнюю минуту усомнится и передумает, все наши усилия пойдут прахом.
– Неужели он способен на такую жестокость?
– Йооп, ты даже не представляешь, через какое унижение…
Но нет, подробности встречи с Эйхманом только заставят ее мужа волноваться понапрасну, а лишние волнения им не нужны.
– Это еще не жестокость, Йооп, он себя еще проявит, вот увидишь.
– О каком унижении ты говоришь, Труус?
Она встала и, зажав подбородком трубку телефона, обеими руками взяла с комода стопку одежды и так же аккуратно опустила ее в корзину.
– Труус?
Протянув руку, она взяла из стопки укороченную юбку, подарок мужа перед отъездом, и прижала ее к груди. Ей так хотелось рассказать ему все, облегчить душу. Но ведь это значило бы переложить свой груз на его плечи, о чем ей не хотелось даже думать. Он и так уже столько всего вынес. И он заслуживает лучшего, а она никогда не сможет ему этого дать.