Шаги, на этот раз неспешные, приближались со стороны ее дома, одинокий луч фонаря скользнул по полу, голос произнес:
– Пусть евреи живут в этой грязи.
Она напряглась, готовясь услышать смех, царапающий гортань неправильными девятигранниками звуков, но услышала лишь шаги. Спутником, к которому обращался человек, был пес – тот самый, которого уже научилась бояться вся Вена.
Лишь когда стихли все звуки, Штефан, обсосав палец, чтобы очистить его от грязи, приложил его к губам Зофи, указывая ей на необходимость сохранять молчание и дальше, сохранять его всегда в этом подземном мире. Затем, приблизив губы к самому ее уху, он прошептал так, чтобы услышала только она одна:
– Тебе нельзя приходить сюда, Зофи.
– Я… я даже не представляла… – шепнула она, и ее голос показался ему таким нежным, ласковым.
Сколько же времени прошло с тех пор, как они вдвоем слушали «Аве Мария», или как он наблюдал за ней, пока она решала сложнейшие уравнения в присутствии двух профессоров, или угощал ее шоколадом, или вслушивался в слова, написанные им только для нее?
– Так ты поэтому не остаешься в пещере под погребом для какао? – еле слышно спросила она. – Потому что там нет выхода.
Ее пальцы скользнули по его щеке, но он увернулся от ласки и провел рукой по волосам. До чего же он грязный!
– Эти люди не беспризорники с Бейкер-стрит, – прошептал он, желая объяснить ей все так, чтобы она поняла, но не слишком испугалась. – Нельзя, чтобы они увидели, как ты мне помогаешь.
Далеко в тоннеле загремели выстрелы, страшные даже на большом расстоянии.
Не меньше напугало его ощущение пальцев Зофи, которые вдруг переплелись с его пальцами. Что это, она сама взяла его за руку или он нечаянно схватился за нее?
Еще один выстрел, последний, и снова тишина.
Дыхание Зофи возле уха.
– Твоя мама, Штефан, – тихо-тихо произнесла она.
Возле канала
Дунайский канал был сумрачен и тих, вход на мост открыт, но выход перегорожен. По этой стороне набережной пешеходы шли мимо Труус совершенно так же, как и в любой субботний вечер. Лишь иногда, если на набережную вдруг выезжала машина или редкий трамвай, люди начинали выкрикивать веселые приветствия – был канун Дня святого Николая. Но на другой стороне, за кордоном, мощеные улицы Леопольдштадта словно вымерли. Такой пустоты в родном Амстердаме она не видела ни в морозные вечера, когда каналы покрывал лед, ни в самую дождливую погоду.
Она прошлась вдоль канала сначала в одну сторону, потом в другую. За мостом по-прежнему было пусто. Зашло солнце, зажглись уличные фонари. Шаббат закончился, но на улицы никто так и не вышел.
Серое небо быстро чернело, приближался комендантский час, и обеспокоенная Труус обратилась к первой попавшейся женщине:
– Там что, никого нет из-за Шаббата?
Женщина, вздрогнув, бросила взгляд через канал:
– Нет, конечно, это из-за Винтерхильфе. Ах, вы же иностранка! Все понятно. Сегодня канун Дня святого Николая. Вышло постановление, которое запрещает евреям появляться на улицах, чтобы мы могли спокойно отпраздновать начало рождественской ярмарки.
Труус оглянулась через плечо так, словно ощутила на себе взгляд швейцара, который стоял у входа в отель в пятнадцати кварталах отсюда, отделенный от нее длинной дугой Рингштрасе. А может, это был взгляд оставшегося в Амстердаме Йоопа. То есть венских евреев заперли в четырех стенах, а их детям запретили играть на улице и радоваться снегопаду? Значит, ей некуда идти. Только назад. Впереди ее никто не ждет. А если и ждет, то где именно? Если она начнет стучать во все двери подряд, спрашивая, где тут живут главные евреи, то не добьется ничего, кроме паники среди тех, кому приехала помогать.
Да, вот уж воистину непредвиденная проблема…
И все же она рискнула – перешла на ту сторону через мост, небо над которым тем временем стало таким же черным, как вода под ним. Она проскользнула мимо кордона, чувствуя, как сильно колотится ее сердце, – так оно не колотилось даже у Йоопа, когда они любили друг друга в своей супружеской постели.
Прятки в темноте
Штефан прижался спиной к холодной каменной стене там, где тени были особенно густы, и, затаив дыхание, ждал. Он не сможет помогать маме, не сможет заботиться о Вальтере, если его арестуют и пошлют в трудовой лагерь. А евреям запрещено сегодня выходить на улицу.
Силуэт принадлежал женщине. Поняв это, он немного успокоился. Но что она делает в этот час на улицах Леопольдштадта? Не бедная, судя по ее виду. Конечно, в темноте многого было не разглядеть, но даже осанка выдавала в ней привычку к благополучию и комфорту.
Он видел, как она шла, постепенно замедляя шаг, словно готовясь к неизбежному.
И точно, не прошло и минуты, как к ней подбежали два эсэсовца с вопросом: что она делает в этом квартале?