— Не может, а уже подумал и сказал мне, — прервал Медоварова Афанасий Гаврилович. — Сказал, что, только побывавши в нашей стране, он понял искренность и дружескую простоту советского человека. Он в восторге и от мужества Багрецова, и от его честного разговора.
— Еще бы, столько грязи вылить на советский народ! — брезгливо скривив губы, выдавил из себя Медоваров. — Любому капиталисту понравится. Наверное, его заинтересовал разговор насчет… недоумков…
Дерябин переглянулся с Афанасием Гавриловичем и с его молчаливого одобрения сказал:
— Дорогой Анатолий Анатольевич! Должен признаться, что некоторые основания к этому разговору у Мейсона были. Он заметил вашу неумную выходку с микрофоном. Афанасию Гавриловичу пришлось извиняться.
Поярков зло посмотрел на Медоварова.
— А вам придется извиняться и перед нами, и перед всем нашим коллективом. Но думаю, что в последний раз. Забота о вашей персоне слишком дорого нам всем обходится.
— Ну, это мы еще посмотрим! — взъярился Толь Толич. — Не вам распоряжаться кадрами. Да и потом, я не пойму, что здесь происходит?
Борис Захарович подышал на стекла очков и, протирая их платком, переспросил:
— Не понимаете? Присядьте на минутку. И разрешите мне, человеку беспартийному, что вы изволили не раз подчеркивать, разъяснить известный вам принцип социализма. «От каждого — по способности, каждому — по труду». Я высоко ценю способность руководить и считаю, что здесь мало способности, здесь нужен талант. У меня, например, такого не имеется. С лабораторией как-нибудь справлюсь, а за большее никогда не брался. В хоре петь могу, а на солиста не вытягиваю.
— Не прибедняйся, Борис Захарович, — прервал его Набатников. — Вытянешь.
— А вы, Анатолий Анатольевич, — продолжал Дерябин, — считаете себя не только солистом, но и дирижером. Труд ваш почетный, нужный, но опять-таки не чересчур обременяющий. Вы по ночам не просыпаетесь, чтобы записать ускользающую мысль, не мучаетесь годами в поисках единственного решения. Вы покинули кабинет — и до следующего утра мозг ваш возвращается к младенчеству. На вас надеялись, вам верили. И так уж получилось, что, несмотря на весьма скромные способности и не очень тяжелый труд, вы получали вопреки принципу социализма гораздо больше, чем заслуживали. Дачу вам предоставило государство? Предоставило. Была персональная машина, и, когда ее отобрали, вы кричали, что это безобразие, что работать нельзя. Но потом успокоились и превратили дежурную машину в свою персональную для жены и домочадцев.
— Это вас не касается! — оборвал его Медоваров.
— Зато вас касается, — мягко продолжал Борис Захарович. — Мне хочется, чтобы вы поняли. Я согласен с Серафимом Михайловичем, что мы с вами уже не встретимся ни в каком институте, ни на какой другой ответственной работе, где требуется светлый ум и чистое сердце. Но очень горько сознавать, что все это не произошло раньше, что потребовалась ваша глупейшая ошибка, связанная с нарушением международных норм гостеприимства. Тут уж ваши заступники ничего не сделают. Побоятся.
Понурив голову, Толь Толич вышел из кабинета.
— Вот человек! — вздохнул Афанасий Гаврилович. — Никогда он не поймет своей вины и будет ссылаться на несчастную случайность.
Оставшись один, Набатников все еще продолжал думать о Медоварове. В какой-то мере он жертва — растерялся и вылетел на крутом повороте. Все происходящие изменения в жизни страны воспринимались Медоваровым лишь с сугубо личной точки зрения: а не переведут ли НИИАП куда-нибудь в Сибирь и как там дела с квартирами?
Он не понимал, что сейчас нельзя работать по старинке — посматривать на потолок и ждать указаний, что счетно-решающая машина не решает таких сложных и тонких задач, как подбор сотрудников, она не умеет отделить семена от плевел в науке, она не знает, кому можно доверить это священное дело.
У нашего народа большая и гордая душа. С каждым годом она раскрывается все шире и шире. В ней находится место и для близких друзей, и для тех, кто может быть другом. Но разве это понимает Медоваров? Так глубоко в нем укоренилась мания подозрительности, таким мхом обросло его сердце, куда нет доступа простым человеческим чувствам, что он, вероятно, до сих пор считает себя правым в грязненькой истории с магнитофоном. Ошибка это или недомыслие? Ни то, ни другое…
Афанасий Гаврилович не успел еще определить, чем был вызван проступок Медоварова, как пришлось столкнуться с новой неприятностью.
Предварительно постучавшись, в кабинет вошел немолодой человек в темно-синем костюме, с забинтованной шеей. Он предъявил удостоверение органов государственной безопасности и сел в предложенное ему кресло.
— Извините, что отрываю вас от дела. Но я на минутку, — сказал он почти шепотом и, дотронувшись до бинта, улыбнулся. — Да вы и сами понимаете, какой я разговорчивый. Простыл в дороге.
— Не хотите ли горячего кофе? — предложил Афанасий Гаврилович.
— Благодарю вас, я уже лечился, — вежливо отказался гость и сразу же приступил к делу.