И негромко он рек: «посмотри, тишина какая!»
И подходит к телеге, благодушно икая.
Где-то физики мучаются над проблемами антимира.
Он подходит к телеге.
Заседают месткомы, распределяют квартиры.
Он подходит к телеге.
Дежурные лозунги оратаи с трибуны кричат.
Он подходит к телеге.
С хрустом сжав кулаки, друзья мои хмуро молчат.
Он подходит к телеге.
– Молодец, что уехал. Не бойся, что скажут коллеги!
Он подходит к телеге.
Он подходит к телеге.
Он подходит к телеге.
Вдруг – лиловый свет. Взрыв. Аннигиляция.
Перечитывая Лермонтова
Обречены крамольные стихи.
Их только в жандармерии читают.
Их просто документами считают.
Подыскивают в кодексе статьи.
И вот летит кибитка по степи.
И взгляду открывается Кавказ –
Прозрачный и причудливый, как вымысел.
Потом гремит тот хладнокровный выстрел,
Как будто глухо щёлкает капкан.
И пишут мемуары старики.
Приходит день. Тираны умирают.
Потом их с пьедесталов убирают.
И, наконец, печатают стихи.
Были поэты придворные.
Были поэты притворные.
Они говорили красиво.
Рассчитывали каждый шаг.
Тяжёлые цепи России
Отдавались громом в ушах.
И вдруг прорывалась строка.
На трон подымалась рука.
Поэты стихи читали
Медленно, нараспев.
Солдаты затылки чесали,
Смутьянов вели на расстрел.
Звучала команда хрипло.
И черепа – в черепки.
А после искали в архивах
Перечёркнутые черновики.
Видение
Ожили каменные губы.
И пахнет горькой лебедой.
И фиолетовые гуси
Летят над белою водой.
А люди пали ниц со страху.
И запылали города.
И глухо стукнулась о плаху
Моя седая голова.
Анька Стогова
Вся истаскана, измызгана, издержана.
Как деревня Таскино, вся изъезжена.
Стоишь под деревьями, глядишь с угрюмой блажью.
Тебя в деревне называют б…дью.
«Ну чего уставился? Ступай отсюда, понял!»
И лицо усталое, и семечки в ладони.
И вдруг, задрав на голову
Подол, пьяна,
Идёшь ко мне – голая:
– На меня, на!
Цветут на поле лютики.
Над полем голоса.
У маленькой у Людочки
Жестокие глаза.
Мы скоро все разъедемся,
Куда глаза глядят.
Над дальними разъездами
Фонарики горят.
Я все узлы распутаю.
Все беды – на куски!
Тебя любить – не буду я! –
До гробовой доски.
И лужи у обочины –
Зеленые, в цвету.
…мы институт окончили
На нашу на беду.
Подошёл нечаянно к переулку я.
Людочка Нечаева, милая моя!
Вот он угол булочной, вон твой дом стоит.
Пылью переулочной тротуар покрыт.
Помнится: от робости был мой шаг тяжёл.
Как по краю пропасти, я вдоль окон шёл.
Прятался в отчаянье вон за те кусты.
Людочка Нечаева… если б знала ты!
А ещё мне вспомнился вечер выпускной.
Вспомнился – наполнился давнею тоской.
Стол пестрел закусками, музыка вокруг.
Но с глазами грустными встретился я вдруг.
Что их опечалило? Неужели я?
Людочка Нечаева, милая моя?
Я хлебаю пустые щи…
Почему я хлебаю пустые щи?
Потому что нет в магазине мяса.
Почему я пишу о том, что нет в магазине мяса?
Потому что хочу быть смелым.
Почему я хочу быть смелым?
Потому что в наш век нельзя быть несмелым.
А, вообще-то, что в наш век можно?
Я задумываюсь. Вожу по тарелке ложкой.
А неплохо бы протащить эту смелую мыслишку в стихи.
И так талантливо её замаскировать,
Чтобы сам чёрт не смог подкопаться.
О, это великое искусство –
Писать ни о чём и, тем самым, протестовать против всего!
Я хитрый. Меня не обманешь: это хорошо, а это плохо.
Я обязательно спрошу:
Что хорошего в этом хорошем?
Что плохого в этом плохом?
И, конечно, не получу ответа.
Чем больше я думаю обо всем происходящем, тем больше и больше…
Сгорбившись, я сижу за низким кухонным столом.
Я хлебаю пустые щи.
Глаза он на портретах щурил.
Ну что мы знали? Ничего!
И в школе на немецком: «фюрер»
/«дер фюрер Сталин, унзер фюрер»/
Мы говорили про него.
Учительница нам кивала.
И тоже ничего не знала.
Мы строили социализм.
В бараках, тесных и клопиных,
Мы щи варили из крапивы,
Мы в верности ему клялись.
Вскрывали трупы лекаря.
Вставали в тундре лагеря.
И чавкала живая глина.
Ты плачешь, девочка Сталина?
И строчки прыгают в руках.
И стража мёрзнет во вратах.
Ещё бы вот я что сказал:
Лет через сто на сцене ставят
Трагедию «Иосиф Сталин»,
И он глядит, смятенный, в зал…
Воспоминание
Под известковым белым небом
Стояла очередь за хлебом.
Она глядела хмуро, зло.
А по асфальту снег несло.
А где-то составлялись сводки.
И съезд Какой-то проходил.
И человек, опухший с водки,
Всё цифры, цифры приводил.
Он смело обобщенья делал.
Твердил про наше торжество.
Но только очередь за хлебом
Не понимала ничего.
Она ругалась и хрипела.
Стонала. Стыла на ветру.
Лишь одного она хотела:
Почуять хлебный дух во рту.
На заседании одном
Пришлось мне высидеть недавно.
Всё шло так складно и забавно.
И снег метался за окном.
С глубокомысленным лицом
Следил я, как парторг Числяев
Проект решения читает,
Склонившись низко над листком.
Все были делом заняты:
Зевали, кашляли, потели.
Лениво бутерброды ели,
Ладонью прикрывая рты.
Они не ведали вины.
В ладоши хлопали упорно.
Курили в перерыв в уборной.
И разговор про баб вели.
…Но как взревел бы этот зал
И застучал ногами бурно,
Когда бы встал я и с трибуны
Им честно всё это сказал.
В тишине наступающей шаг солдаты печатают.
Я поэт начинающий, и меня не печатают.
До утра заливаются соловьи баламутные.