Когда Хамза не ходил с поручениями и не сидел на табурете на веранде, а командир не был занят по службе в боме или в полях, он, повинуясь прихоти, звал Хамзу, усаживал за чертежный столик и давал переписывать упражнения. Часто Хамза копировал текст из руководства по обучению в полевых условиях: там были переводы простых фраз с немецкого на суахили и приказы на немецком, Хамза их выписывал и переводил. Если не знал какого-то слова, произносил его вслух, и офицер говорил, что оно означает. Порой учитель и ученик менялись местами: офицер спрашивал, как на суахили называется то-то и то-то. Как сказать «ладан»?
Порой офицер отрывался от работы, чтобы поговорить с Хамзой. Когда тот делал успехи, офицер еле заметно кивал, сдержанно улыбался, если Хамза удивлял его смекалкой. Ты замечательно учишься, говорил офицер, но к Шиллеру пока не готов. Порой занятия длились до вечера, и Хамза чувствовал себя школьником, чего с ним прежде не случалось. Урок заканчивался, когда муэдзин сзывал сельчан к магрибу: офицеру это служило сигналом налить себе первый стаканчик шнапсу.
Все в лагере заметили, что обер-лейтенант покровительствует Хамзе, и, хотя это не избавило его от издевок и оскорблений (в боме они были обычным делом), его больше не пороли и не принуждали к труду, как прочих солдат. Правда, покровительство командира не избавило Хамзу от презрения фельдфебеля. Тот за спиной командира называл Хамзу его игрушечным солдатиком.
— Чья ты игрушка? Ты его смазливая игрушка, его забава, юный шога, так ведь? — Фельдфебель грозил Хамзе пальцем, а однажды ущипнул его за сосок. — Меня от тебя тошнит.
Порой на обер-лейтенанта накатывало уныние, он подолгу молчал или изъяснялся экивоками, в которых сквозила насмешка над собой. Хамза вопросительно смотрел на командира, и тот отвечал презрительно или грубо. Ты хочешь знать, что именно я сказал, бестолковый ты бабуин? Хамза привык, что, когда командир не в духе, на него лучше не смотреть и вообще держаться подальше. Он с первого дня знал, что офицер способен на жестокость. Он понял это по невольному блеску его глаз, по набухающей на виске жилке: казалось, обер-лейтенант силится подавить какой-то жгучий порыв. Когда ему случалось задуматься или приуныть, он рассеянно пощипывал эту складку кожи. Хамза страшился этих мрачных минут, когда оказывался беззащитен перед любым унижением, какому офицер пожелал бы его подвергнуть. Унижал он на свой манер: устремлял на Хамзу тяжелый взгляд, порой с грохотом швырял что-нибудь на стол и разражался оскорблениями, Хамза стоял не шевелясь, офицер бушевал и в конце концов бросал ему: пошел вон. Когда Хамзе казалось, что офицер снова не в духе, он изо всех сил старался не попадаться ему на глаза, но и это офицер мог счесть дерзостью, если звал Хамзу, а того не оказывалось на месте или он слишком долго не шел.
Хамза все лучше понимал немецкий, улавливал многое, что говорил офицер; порой он повторял одну и ту же фразу, особенно когда писал: «Почему все так? Почему все так?» Он восклицал, осердясь на жару или на того, к кому адресовался: нет нужды повторять снова и снова, а я именно этим и занимаюсь. Иногда обращался напрямую к Хамзе, словно они о чем-то беседовали: бесконечно глупо объяснять свои решения и наши действия и вдобавок неубедительно. Мы просто повторяем одно и то же по многу раз. В такие минуты Хамза притворялся глухим — а офицер, пожалуй, его и не видел.
Как-то раз обер-лейтенант объявил, что через два дня состоятся крупномасштабные маневры и необходимо привести войска в боевую готовность. Подготовка усилилась, все чаще приходили распоряжения и телеграммы. Ждали приказа выступать. Офицеры подолгу советовались, выводили солдат на ежедневные занятия. Надвигалась война. Вечером того суматошного дня наступило затишье, Хамза убирал комнаты офицера, вдруг воцарилось зловещее молчание, да такое глубокое, что он испугался.
— Что ты здесь делаешь? Каким образом такой человек, как ты, затесался в этот скотский мирок?
— Я здесь, чтобы служить кайзеру и шуцтруппе. — Хамза вытянулся во фрунт, уставился перед собой.