Обратим внимание: среди выдающихся прихожан отца Рождественского из пантеона петербургских профессоров — сравнительно немного гуманитариев. В основном это все естественники: биолог Бекетов, географ Семенов-Тян-Шанский, математик Билибин, химик Менделеев, физиолог Павлов… Научная работа не препятствовала их общению с церковью. Но главное — она не была для них предметом религиозного культа, как для историка Гревса, “заражавшего” верой в безграничные возможности науки своих преданных слушательниц на Бестужевских курсах. Этот парадокс вообще характерен для конца XIX — начала ХХ столетия.
И еще профессор Александр Иванович Введенский.
Введенский
В мгновенном ужасе, который испытала Лиза Дьяконова, ощутившая бессмысленность бытия, прошлого, настоящего и будущего, всей человеческой истории, — на самом деле не было ничего особенного. Это чувство, которое однажды испытывает всякий мыслящий человек, или
“Человек — всего лишь тростник, слабейшее из творений природы, но он — тростник мыслящий. Чтобы его уничтожить, вовсе не нужно, чтобы на него ополчилась вся Вселенная: довольно дуновения ветра, капли воды. Но пусть бы даже его уничтожила Вселенная — человек все равно возвышеннее своей погубительницы, ибо сознает, что расстается с жизнью и что он слабее Вселенной, а она ничего не сознает. Итак, все наше достоинство — в способности мыслить. Только мысль возносит нас, отнюдь не пространство и время, в которых мы — ничто. Постараемся же мыслить благопристойно” (“Мысли”).
Самое надежное спасение от этого страха — в религии. Если Бог есть, и человек — творение Его, то жизнь не бессмысленна.
Печальное положение Лизы в Петербурге заключалась в том, что она-то как раз приехала сюда девушкой глубоко верующей и воцерковленной, но именно это ее качество и было подвергнуто на Бестужевских курсах беспощадному остракизму.
“Интересно, что сказали бы наши интернатки, если бы знали, что я сегодня исповедовалась и завтра буду причащаться?” — пишет Дьяконова в дневнике 1 марта 1896 года.
Это может показаться странным современному читателю, но не в советское время, когда религия была под фактическим запретом, а в монархической православной России студенту и студентке было стыдно признаться в своей “церковности”.
Не то что нельзя, но… неприлично.
Насколько я могла подметить из случайных разговоров с моими сожительницами, одни из них относятся скептически-равнодушно к существованию Бога и вообще к религиозным вопросам, другие — с мучительным недоумением, третьи — признают Его, но совсем не признают нашей религии, с ее обрядами, создавая себе свои теории; все же вообще — относятся с полнейшим индифферентизмом к религии так, как она есть теперь, к ее обрядам, к ее содержанию…
Впрочем, это не стало для нее полной неожиданностью. Об этом ее предупреждали в Ярославле. Но “когда говорили, что на курсах в Бога не верят, и предсказывали, что я непременно сделаюсь неверующей, — я всегда была уверена, что этого не будет, что мои религиозные убеждения тверды и их не так легко поколебать не только курсисткам, но даже самим курсам, даже лекциям профессоров”.
Вот это было ее ошибкой. Вообще главной ее ошибкой было убеждение, что перемена Ярославля на Петербург снимет внешние препятствия для развития ее личности, но не отразится на ее внутренних воззрениях, и она останется такой же
Ей в голову не приходило, что в Петербурге ей придется тратить куда больше сил для сохранения своего суверенного “я”, чем в Ярославле. Что именно здесь Дьяконова как личность никому не нужна!
Или нужна тем же людям, от которых она
Почему она не обратилась за поддержкой к отцу Рождественскому, это так же понятно, как и то, почему она не поехала, например, в Кронштадт, который был рядом и где служил отец Иоанн Кронштадтский. Сделать это означало бы признать свое поражение. Какой смысл менять одного батюшку, ярославского, на другого?!
Как богослов отец Рождественский ее не впечатлил, и она “бросила ходить на богословие”. Но и отказаться от веры она не могла. “Я чувствую, что что-то есть во мне, что составляет часть меня самой, что отбросить я не в силах, что живет во мне с детства”.
Маленькая Лиза зачитывалась “житиями святых в огромных Четьи-Минеях, которые брала моя бабушка у отца Петра «почитать» и которые увлекали меня мечтать о пустынях, где спасались святые подвижники, о путешествиях туда, о келии где-нибудь на скале, где непременно хотела жить после, «когда вырасту большая»”.
И все это нужно было отринуть, отрезать от себя?