Повторяем, Семенов, судя по его богатой биографии, сам был натурой весьма эксцентрической. На своей итальянской вилле в присутствии именитых гостей он нагишом уходил во время шторма к морю и разгуливал там, утверждая, что нуждается в полном контакте с природой. Вечерами в ближнем трактире он обучал посетителей русским азартным играм. Его также подозревали в сотрудничестве со спецслужбами Муссолини.
Но даже такой человек был
Итак, она вернулась в Париж… К Ленселе… К тонко чувствующему и все понимающему французу. В которого она, конечно, была безумно влюблена. Именно
В дневнике она пишет, что отказалась от “буржуазного существования”, которое сулили ей тетя и кузина Маша. Но первое, что она делает в Париже, – идет на Rue de la Paix (улицу Мира), где находятся самые дорогие магазины. У нее есть для этого оправдание. Евпраксия Георгиевна попросила кое-что купить ей из одежды по последней парижской моде. Вероятно, и от Маши были какие-то заказы. Наверное, для этих покупок Лизу ссудили какими-то деньгами, которых у нее самой не было. Но все это – оправдание для бедных. Именно после категорического отказа от “буржуазного существования” в ней почему-то просыпается женщина, которая приходит в экстаз от изысканного белья, роскошных туалетов и дорогой мебели и которая, оказывается, очень неплохо разбирается во всем этом.
Ворт, Ворт! платья от Ворта[39]
! У меня от этого слова с детства осталось воспоминание чего-то недосягаемо-далекого, идеально-прекрасного – чуть не волшебного. Помню, как у нас в Ярославле указывали на красавицу, жену миллионера, говоря, что она носит “платья от Ворта”, – а я широко открывала глаза и спрашивала с недоумением: что это такое? Умер Ворт… и в Париже теперь славятся Пакэн[40], Дусэ[41], Феликс[42].Она начала с Пакэн.
И сразу попала точно в волшебное царство. Вся квартира была белая: белая мебель, белые потолки, стены, лестницы. Легкая лепная работа придавала им что-то воздушное. Казалось, что я вошла в какой-то легкий белый храм… и в этом храме, среди сдержанного говора, совершалось благоговейное служение идолу моды.
По мягким коврам бесшумно и грациозно скользили взад и вперед высокие, стройные красавицы – модели – в разных туалетах. Сверкали шитые золотом и серебром газовые бальные платья, пестрели костюмы для прогулки, медленно и лениво волочились шлейфы, дезабилье из тончайшего батиста и кружев… валансьен[43]
. Это были не платья, а поэмы в красках, в тканях, такие же создания искусств, как картины в Лувре…Лиза стояла точно “загипнотизированная” и “с трудом соображала, зачем пришла”. К ней подошла продавщица и спросила, что ей нужно. “Накидку летнюю… для пожилой дамы”. Продавщица достала из шкафа “нечто вроде хитона из розового шелкового крэп-де-шина с греческими рукавами, по которому потоком бежали черные кружева и бархатки… Я сначала не поняла, что это такое и можно ли серьезно носить такую необыкновенную вещь, какой у нас даже на сцене не увидишь”. Наконец, сообразила, что ее тетушка вряд ли это наденет.
В конце концов она выбрала что-то черное, шелковое и более подходящее, как ей казалось, для московской купчихи. Но это стоило пятьсот пятьдесят франков – примерно двести рублей на русские деньги! Такая цена показалась ей немыслимой, и она сказала, что посмотрит у Ворта или Дусэ. “Продавщица с достоинством поклонилась”. У Дусэ одевалась семья американцев: мать, две дочери и старуха. Перед ними прохаживалась модель в простом бумажном платье. “«Сколько?» – своим гортанным английским акцентом спросила дама. – «Четыреста франков»”.
Лиза присмотрелась и увидела, что платье совсем не простое – “батист тончайшей работы, фасон – простой, но исполненный художественно”. Вдруг у нее мелькнула мысль, что “безнравственно тратить такие деньги на летнее платье”. Но она быстро нашла оправдание: “Но зато как оно красиво! какое изящество!”
На следующий день Лиза поехала к Ленселе.
Обычный француз
Ленселе принял ее в той же таинственной комнате с камином, в какой они встречались два месяца назад. Тогда был март, а теперь – май, и, ожидая своего врача на скамье возле больницы, Лиза пригрелась на солнышке, и ей “было как-то хорошо”. Комната тоже была залита солнечным светом и “казалась еще лучше”. Тем не менее Дьяконова “разрыдалась, как дитя”. Лиза почувствовала, что “вся энергия… вся гордость пришла к концу… что нет сил больше…”
“О, я так устала, так устала”.
Он что-то говорил, она не слушала, ей “было совершенно все равно, долго сдерживаемые слезы лились неудержимо”.
Представим себе, как смотрел на это ее психиатр.