Старик-скриптор принял меня приветливо. А вот Освальд так и продолжал лежать с закрытыми глазами.
Не успел я и словом перемолвиться, как в комнату робко вошел поваренок Тилли с кастрюлей в одной руке и сковородой в другой.
— Господин кухмистер прислал это для молодого господина, — проговорил Тилли.
Томаш криво ухмыльнулся. Я сразу же догадался, что это означает: ясно-де, что для «молодого господина» прислано, — не для меня же.
Чуть скосив глаза, Томаш, не сдержавшись, спросил с немалой язвительностью:
— Ну, Тилли, господин обер-кухмистер, конечно же, сказал кое-что важное и разумное, отправляя тебя сюда, не правда ли?
Мальчик, не замечая подвоха, ответил простодушно:
— Да, господин обер-кухмистер сказал мне, что крестоносец всегда должен помогать в беде крестоносцу.
Освальд открыл глаза и тут же снова закрыл их, но я заметил, что он голоден, и визит поваренка пришелся ему по душе.
— Оставь обед здесь, — сказал Томаш.
Тилли поставил сковороду и кастрюлю на подоконник и нерешительно затоптался — было видно, что он страсть как не хочет уходить отсюда.
— Ну, что, Тилли? — спросил я.
Поваренок покраснел и, не поднимая глаз, умоляюще пропищал:
— Господин маршал, господин Томаш, разрешите мне поухаживать за молодым господином.
Я вопросительно посмотрел на Томаша. Старик одобряюще улыбнулся:
— А почему бы тебе не сделать доброе дело? Поухаживай, конечно. Для начала посади господина на подушки, да попробуй угостить обедом. Он сильно ослаб, и пища для него теперь важнее лекарства.
Тилли осторожно прикоснулся к плечу Освальда. Тот открыл глаза и пробурчал:
— Я все слышу. Я сам способен, как полагается, поесть. Няньки мне не нужны.
— А горшки из-под себя таскать тоже сам сможешь? — спросил Томаш, и всякий, кто услышал бы, каким тоном это было сказано, догадался бы, что старик преисполнен не только благодатью добра и всепрощения.
Освальд тяжело задышал, и ноздри его раздулись. Немного помолчав, он сказал:
— Извини меня, малый. Как звать-то тебя?
— Тиль, — ответил поваренок.
— Ну, стало быть, извини меня, Тиль.
Поваренок обомлел. Видать, впервые в жизни, некто несправедливый попросил у него извинения. И не равный ему, а неизмеримо высший и почти недоступный.
— Что вы, что вы, добрый господин, — смешавшись пробормотал Тилли.
— Меня зовут Освальд, — сказал больной и, взглянув на поваренка, проговорил с улыбкой: — Тащи подушки, Тиль.
Пообедав, Освальд заснул, и Тиль ушел к себе на кухню. А я и Томаш пошли ко мне. Я решил показать ему первые страницы моей книги и спросить, что он думает об этой затее.
Томаш удобно устроился за столом, внимательно прочитал написанное мною и сказал, что пока еще нельзя оценить прочитанное им, так же как невозможно дать оценку почти любому начатому делу, потому что завершенная работа часто не имеет ничего общего с первоначальным замыслом.
— Да что дела или книги! — воскликнул Томаш. — Подумай хотя бы над нашей христианской религией. Сколь чиста, справедлива и добра была она, когда наш Учитель создавал ее. А ведь он был не чета нам и умом и прозорливостью. А во что превратилась она теперь? Где добродетельные пастыри? Где помощь ближнему? Где бескорыстная любовь? Где справедливость? Ты знаешь, я терпеть не могу песен. Но справедливо все же признать, что иногда они точно подмечают многое из того, что происходит вокруг. И помнится в молодости, когда я еще не знал своего пути, а только искал его, мне довелось услышать, а потом и самому распевать вот такую вот песню.
И старик-скриптор, к немалому моему изумлению запел:
Томаш умолк и в скорбном недоумении развел руками.
— Такое случается с любой религией, — сказал я. — Потому, что создают ее пророки и мессии, людям несут ее святые, а потом она попадает на откуп простым смертным — невежественным, бездуховным и нечестивым. А они все другие религии, кроме своей собственной, исподволь объявляют бесовским наваждением и чернят их, выставляя на свет все нелепое и враждебное нам и скрывая все привлекательное. А мы бездумно повторяем это. Когда говорим, например, об исламе, то прежде всего указываем на его нетерпимость к нам, христианам, на то, что ученик и сподвижник Мухаммеда — Али, в один день убил в Аравии девяносто тысяч христиан.
Мы обязательно расскажем о том, что у мусульман может быть столько жен, сколько он в состоянии прокормить, и, конечно же, состроив ханжескую рожу, тут же поведаем о собственных добродетелях: безбрачии нашего духовенства и ангельской чистоте наших семей.