Ведь если немецкие дворяне что-нибудь затеют, то будут добиваться своего до скончания века. Так и эти походы. Раз за это дело взялись немцы, то они все равно прорубятся на Восток, хотя бы их натиск длился тысячу лет. И еще сто раз фон Цили и фон Грайф будут опоясываться мечами до тех пор, пока не рухнет Иерусалим или их всех до последнего не изрубят неверные».
И снова я вспомнил свой поход. И дедушку Ульриха, которому тогда едва ли было более двадцати пяти. Он был полной противоположностью фон Цили. И внешне — маленький, чернявый, толстый, совсем не похожий на баварца. И главное — абсолютно противоположный внутренне.
Мы звали его «Тихоней» и «Мышонком».
Он был застенчивым, улыбчивым, с глазками-бусинками, светящимися добротой, с крохотным детским ртом. Он чурался попоек, но иногда непрочь был выпить бутылочку легкого вина.
Когда рыцари запевали что-нибудь слишком уж легкомысленное и разухабистое — вроде песенки миннезингера Вальтера фон Фогельвейда «В роще под липкой» — Грайф делал вид, что ничего не слышит. И тот же фон Цили, поддразнивая «Тихоню» орал ему прямо в ухо:
И Мышонок-Грайф краснел до слез, пытался выбраться из-под могучей длани фон Цили, но тот не пускал его, наслаждаясь своим полным над ним превосходством.
Я вспомнил все это. и особенно ярко — последний раз. когда довелось мне увидеть Грайфа.
«Мышонок» стоял неподалеку от меня без шлема, без оружия, опустив руки, и как обычно, не поднимая глаз.
В тот злосчастный день Грайфа, как и меня, как и тысячи других крестоносцев, взяли в плен.
Нас всех согнали в кучу — старых и молодых, покалеченных, чудом уцелевших, и мы с великим страхом глядели на то, как сутулый одноглазый всадник, опустив поводья медленно объезжает поле закончившегося сражения.
Печально склонив голову, по полю ехал султан Баязид Молниеносный — Меч Пророка, Гнев Аллаха, Щит Ислама, Камень Веры, Истребитель гяуров. О том, что ни один из этих пышных титулов не был преувеличением, мы узнали очень скоро.
Ночь мы пролежали прямо на поле, спеленутые веревками и арканами. Я слышал громкие стоны раненых, робкие мольбы о помощи и стук топоров — страшный своей таинственностью.
Утром нас всех поставили на середине поля, истоптанного, залитого запекшейся кровью, усыпанного обломками оружия. Прямо перед нами стоял застланный коврами помост. На помосте под высоким бархатным балдахином стоял трон. Мы долго ждали неизвестно чего. Ждали, поддерживая друг друга, томимые жаждой, мучимые болью и голодом.
Султан Баязид подъехал к помосту в окружении сотни телохранителей, одетых во все красное.
И я вспомнил, как однажды в Мюнхене, незадолго до нашего выступления в поход, мне довелось видеть казнь нищего. что-то укравшего на рынке. Так как перед тем он уже попадался дважды и у него были отрезаны оба уха и правая рука, на этот раз его должны были обезглавить. Я видел, как преступника взвели на эшафот и два палача в красном — как и эти телохранители — бросили его на колени перед плахой. Преступник перекрестился единственной, оставшейся у него левой рукой и заплакал, а многие ротозеи, стоявшие вокруг эшафота, рассмеялись.
А я глядел на все происходящее, и мне казалось, будто не человека собирались убить на виду у сотен людей, а в театре марионеток, в балагане на ярмарке по ходу пьесы, должны были обезглавить деревянную куклу.
И хотя даже теперь мне стыдно в этом признаваться, но я смеялся вместе со всеми и более того с каким-то острым сладострастием, что ли, чувствовал свою неуязвимость, безнаказанность и, почти смакуя, предвкушая предстоящую вскоре возможность испытать острые ощущения, каких не получишь бесплатно ни от какого другого зрелища.
Когда я увидел сверкнувший в воздухе топор и услышал тяжелый глухой удар, а вслед затем мягкий стук головы, упавшей с плахи на эшафот, сердце мое остановилось и сладкий ужас холодной липкой волной обдал меня с ног до головы.