– Нет там никаких городов! Все выкошено! Одни одержимые шастают, и те скоро передохнут! Думали мы, пережили напасть, думали, можно их спасти, отмолить – а нельзя! Все обратно сатанеют. Один раз до конца послушал молитву – все! Один раз всего! Так что – простить это москвичам вашим?! Что такое зло в мир выпустили! И ради чего? Чтоб мы пережрали друг друга, а они там дальше себе сидели, задницей окаянной своей трон грели! Забыть?! Нет! Мы думали, у вас там тоже передохли все, в вашей треклятой, гнилой, мерзостной Москве! Мы думали, мир весь кончился, везде дьявол правит, как у нас. А вы тут вот – как у Христа за пазухой, за речкой за вашей. Богу мо́литесь! Кре́ститесь! И к нам еще солдат шлете, покорять нас. Снова оголодали до земель, до власти. Ну так вот вам, кушайте! Пусть нигде не будет тогда мира. Если чума – то пускай везде чума!
Голова у Егора вспухла и лопается. Ему кажется, что он слышит материнский голос – откуда-то далеко, из-за ограды. Он зовет его и чего-то требует.
Егор смотрит на попа.
Что он несет?! Егор моргает, видит топящихся людей. Моргает, видит тела на мосту. Хватается за трескающуюся башку – слышит мух в липком темном гараже.
– Какого вы там бога в своей Москве молите? Какой бог вас на это благословит?! Нашего большего нету!
Егор делает к нему еще один упрямый шаг:
– Ну а ты-то тогда кому служишь?! Кому?! Ты?! Служишь?! Это же грех! Сам говорил! Гнев – грех!
Отец Даниил отмахивается от него, а пистолет наставляет Егору прямо промеж глаз.
– Гнев? Грех! А самая страшная из греховных страстей – гордыня! И вот за нее, за нее надо Москву покарать! За гордыню! Пусть горит!
Он возвращается к окну…
– Куда он делся?! Куда делся твой отец?!
Ушел. Все-таки послушался его – и ушел. Все сделал, как надо было сделать. Егор сжимает кулаки:
– Он мне не отец!
К заставе Тамара выбегает в одном халате, босая – как была. Поезд жжет глаза всеми четырьмя фарами, гудит обоими тепловозами, люди морщатся и мечутся, хотят поскорей закончить работу и прогнать состав дальше в Москву. Тамара машет руками, пытается перекричать тепловозный вой, но никто ее не слышит – ее отпихивают, отшвыривают, орут на нее так же беззвучно, как она орет на них. В надрывном реве двух локомотивов тонет все.
Тамара уже видела все это. Видела в картах, когда раскладывала их для девчонки, и видела снова и снова, когда переспрашивала у карт уже сама, пыталась спросить иначе в надежде на другой ответ.
Но получалось все то же.
Карты приходили перевернутыми, суля катастрофу, пророча гибель. Перевернутая колесница, перевернутый верховный жрец, перевернутый дьявол. И башня, поражаемая молнией – предзнаменование неизбежного, окончательного краха. Она видела в них то же, что видела сейчас – приползшего из-за реки громадного ядовитого змея со сложенным капюшоном. Змея, который уткнулся в преграду на этом берегу, но переполз ее и устремился дальше, чтобы сожрать весь мир.
Только перевернутого жреца-лжепророка, лжепророка она не так поняла.
Думала, это карты о ней самой говорят. Надеялась, карты говорят – остановись, хватит каркать. Несешь чушь, путаешь людей, пугаешься сама – и все зря.
Не смела и помыслить, что это карты могли о нем толковать, об отце Данииле, его пророчества называть ложью и его веру фальшью.
А если карты на священника клевещут – значит, он был прав, значит, через них с Тамарой разговаривают бесы, и бесы нашептывают ей, чтобы она против отца Даниила, против божьего человека, восстала – и вместе с ним против самого Бога?
– Прости, Господи, великое прегрешение… Прости, Господи, великое прегрешение…
Тамара смотрит, как люди суетятся: докладывают последние рельсины, доколачивают в землю последние костыли – Жора Бармалей, Сережа Шпала, Свиридовы оба, Кацнельсон, Ленька; тащат от поезда проклятую тушенку, которую Тамара видела в припадке – тушенку, которой дьявол людей за службу рассчитывает.
– Прости меня, Господи!
Ведь она хочет спасти, спасти – свой дом, своего сына, глупых этих, несчастных, голодных людей… Неужели она ошибается? Где же тут грех?! В чем?!
Нет, права она.
Тамара не знает, какое в этом поезде зло, но зло пышет от него как жар от домны, расползается, клубясь, в стороны, как чернила от каракатицы в густой морской воде; его нельзя оставлять тут, потому что оно отравит и землю, и людей, но ни в коем случае его нельзя и пропустить дальше на запад – туда, где стоят живые большие города.
Тепловоз умолкает на секунду – и тогда у поезда появляется новый голос, жуткий какой-то шепот, невнятный шелест, который идет откуда-то недр, из чрева поезда – из вагонов; но этот голос хотя бы не так громок, и Тамара может его перекричать:
– Не делайте! Не надо! Не надо! Я видела! Видела, что будет! Беда будет! Не надо! Ленька! Полечка!
– Уйди, ведьма!
– Не надо! Сережа! Сережа! Останови их! Где ты?!
Но тут локомотив гудит-глушит этот шепот снова, потом состав вздрагивает, в судороге или в пробуждении – дрожь от него пробегает вперед по рельсам, как ток по проводам – и сдвигается с места.