Разрешения на выезд не приходило, отказа тоже. Казалось, что их бумаги навсегда осели в чьих-то несгораемых шкафах и тяжелых дубовых столах. Иногда скрюченными от ревматизма пальцами, еще не вполне оправившийся после болезни, отец брал его за плечо и притягивал к себе. Али замирал, задыхаясь от запаха его терпкого табака, который он упорно курил, несмотря на запреты врача. Отец беззвучно шевелил губами, вздыхал и, не умея выразить простыми словами наболевшее, отстранялся.
Али убегал на пустырь, где после школы собирались его одноклассники, и здесь под треньканье гитары его охватывало непонятное щемящее чувство чего-то настоящего, проходящего мимо него и происходящего в каком-то недосягаемом мире, куда упорно и настойчиво пробивался его отец.
Буднично и без смакования, глядя куда-то в сторону, об исключении из партии отца Али известил партком. В доме появилось письмо, заканчивающееся словами: «Мы не хотим жить с теми, кто, пренебрегая идеями отцов и дедов, переступает через самое святое, что только есть у человека – любовь к Родине. Мы не желаем трудиться в одном коллективе с теми, кто предательски оставляет Родину во имя чуждых нашему обществу идеалов и ценностей». Потом были другие письма.
Отцу не дали уйти по собственному желанию. Его уволили за день до того, как мужчина в сером, повторив все сказанные ранее фразы, оглядел смотрящих ему в рот людей, лукаво улыбнулся и добавил услышанные им вчера слова от Самого: «Но если они не хотят жить с нами, то почему они думают, что мы хотим жить с ними, не так ли, товарищи?»
Не дожидаясь пока за что-нибудь зацепятся, ушла с работы и мать Али. Еще через два месяца исключили из школы Алика. Началась травля.– Ты извини, Алик.
Али приподнял голову и, словно только сейчас увидев перед собой полное лицо Талята, начал с интересом рассматривать его. Талят покрутил шеей, потом миролюбиво сказал:
– Я что-то того, этого… Говорю и не думаю – профессиональная привычка переводчиков, – и громко рассмеялся.
Али криво ухмыльнулся, еще раз оглядел Талята и, дождавшись, когда он перестанет смеяться, тихо спросил:
– Слушай, как тебя Гоги называл?– В церковь.
Таксист взглянул на Али.
– В какую? У нас их три, а мечетей пять.
Али смутился.
– Когда я уезжал была всего одна, а мечетей – две, да и в те никто не ходил…, боялись.
Таксист внимательно оглядел Али и процедил сквозь зубы:
– Давно, видать, ты уехал.
– Давно.
– Так в какую поедем?
– Которая в парке, где раньше был…
Таксист рванул с места. Али откинуло на сиденье. Резко притормозив на светофоре, таксист опять оглядел его, а потом сказал:
– Ты не обижайся, брат, здесь по-другому нельзя ездить. Стукнут.
Теперь Али окинул взглядом таксиста, уже смотревшего на дорогу, иногда почти выворачивая шею, прежде чем проехать на перекрестках.
– Не обижаюсь.
Таксист обрадованно кивнул головой и спросил еще фамильярнее:
– Брат, вот мне интересно… просто. Вот ты, что тоже веру поменял?
Али смотрел на его профиль с половинкой торчащих усов и обильно растущими из уха черными волосами.
– Я ничего не менял, брат, – сказал он, слегка передразнивая таксиста. – Мать перед смертью просила вернуться сюда и…
Не дослушав его, таксист подпрыгнул на месте.
– Прости, брат!
– Аллах простит.
– Так значит, покойная была православной?
– Нет, католичкой.
– А-а…, – таксист явно ничего не понял и, чтобы как-то заполнить наступившее молчание, пошарил рукой кассету, затем, вспомнив что-то, бросил ее обратно. – А отец?
– Что?
– Отец тоже веру поменял?
– Нет.
– Значит, настоящий мужчина твой отец. Не понимаю я сегодняшних. Ромашку устроили: буду, не буду.
– Какую ромашку? – не понял Али.